– Сашенька, Сашенька, куда ты, помилуй Бог! – Александра Федоровна Де Ла Форе прижимала к груди голову сына. – Я не могу тебя потерять, еще и тебя!
– Маменька, маменька! Да это же кто-то из офицеров буянит, его же убьют! Я мигом, сейчас!
И он, вырвавшись, схватив с вешалки шинель с темными следами споротых погон, метнулся вон.
– Хамы! Х-х-амы! Мегзавцы! Шкугы! Подать сюда генерала Вгангеля! – орал на всю улицу вдребезги пьяный поручик, размахивая револьвером. – Подать! А подать!
Несколько мастеровых и щуплый приказчик не слушали – принюхивались, как крысы, но подойти остерегались. Чувствовалось, что они осмелеют, кто-нибудь кинется поручику в ноги, его собьют и затопчут – обычная тактика городской шпаны.
– Шкугы! Большевики на носу! – орал поручик, потерявший вместе с разумом и осторожность.
– Mon leitenant, je vous prie, écoutez moi
– Mais c'est impayable!
Мастеровые придвинулись еще, сейчас их останавливало, что врагов теперь двое.
– Ах, оставьте! – отмахнулся поручик от Ла Форе, который, шепча ему на ухо, силой старался увести из круга света газового фонаря. – Куда ж еще прикажете? Уже докатились до края!
В этот момент самый здоровый из мастеровых, в пропахшем маслом полупальто, с размаху ткнул поручика в грудь. Оказывается, приказчик встал на четвереньки сзади офицера, и тот полетел на землю кубарем.
Толпа надвинулась разом, и пудовые кулаки замельтешили в неверном полумраке-полутумане. Как на учениях, холодно, не думая, Ла Форе достал из кармана наган и сунул его к голове здорового, но краем глаза в желтом перекрестье окна дома на углу он заметил фигуру матери. Она молчала. И он, прошедший огонь и воду, ни свою, ни чужую жизнь не ставящий выше козырной девятки, понял, что убить у нее на глазах не сможет.
Он выстрелил в воздух и второй раз – в фонарь. Тысячи осколков накрыли завизжавшую, враз отхлынувшую толпу, и единственное, во что вложил штабс-капитан свою ненависть ударом офицерского сапога, была тощая задница приказчика, так и убежавшего на четвереньках.
…Ноябрьское утро мазало туманами севастопольские берега. Впряженная в бричку лошадь, та самая, что вернулась из моря со штабс-капитаном, явно не привыкшая быть запряженной, забирала вверх по дороге. Позади оставался город. Впереди и повсюду были красные. Сколь-нибудь приемлемых документов не было ни у Александры Федоровны, ни тем более у ее сына, и уж смешно подумать – у медленно приходящего в чувство поручика.
Он лежал в бричке, накрытой дворницким кожухом, за который пришлось выложить две царские десятки. Еще недавно на эти деньги можно было купить пару-тройку добрых коней…
– A… Écoutez moi,
– Уж точно не в Париже, – ответил тот.
– Уже хорошо! – пробормотал поручик. – Alors… s'il vous plaît,
– Тпру! – Ла Форе остановил лошадь и, перенеся ноги в бричку, достал из кармана френча фляжку с мартелем. – Пейте, поручик! Коньяк генерала Слащова…
– Ну-у-у! – приятно изумился тот и, лихо хватив полфляжки, лежа приложил два пальца к голове. – Позвольте представиться, madame! Ахтырского гусарского полка поручик Лещинский! Прошу прощения за то, чего не помню, но в чем явно виноват…
– Не тушуйтесь, голубчик! – слабо улыбнулась Александра Федоровна. – Извольте видеть – сын у меня – корниловец, а покойный муж – кавалергард… Так что уж я видывала виды, поверьте.
– А я вам говорю, милостисдарь, что вы – трус и паникер! Да-c! Армия не бежит, а меняет дик… диск… дисклокацию-с! – Молоденький петушок-поручик чуть не задевал по малиновым щекам какого-то шпака серыми замшевыми перчатками. – Так-то-с!
Шпак, неосторожно громко разговаривавший со своим vis-à-vis, таким же захолустным приват-доцентом, был ни жив ни мертв. Из кают-компании доносился смех, звон посуды и патефон.
– Мими! Мими! О, malheureux! – причитала барынька, потерявшая прогуливаемую на юте у ног окоченевших беженцев полулысую болонку. – Ми-мишка, дрянь!
– Поняли вы, штатский разгильдяй? – петушился офицерик перед годившимся ему в отцы человеком. – Я вас конкретно спрашиваю, а?!
– Постыдились бы, господин поручик! – не выдержал солдат, до самых бровей заросший бородой и в такой же лохматой папахе. – Они ж совсем седые, да и бежим мы, чего уж греха таить…