— А то ещё такая вспоминается картинка, такого и в кино не покажут. — Лицо его в тени от самодельного абажурчика, но вижу: глаза у отца счастливые, радостные. — Когда мы немножко окрепли в Мардаровке, папа с мамой обзавелись коровой, а потом и лошадкой. Звали её Куклой. Росточком невеличка, но работящая такая, выносливая, вот только характером дурная. Забудешь её вовремя стреножить или запереть в стойле, пропадёт на несколько дней, а и найдут её братья в табуне, изловить никак не могут. С ног уже валятся, а она не даётся, хоть плачь, хоть застрели дуру… И вот Саша придумал такую хитрость: взнуздает в табуне какую-нибудь другую лошадь и осторожно подводит её к Кукле, прячась за лошадь. Бок о бок подведёт и вдруг выскакивает, хватает чёртову Куклу за гриву. Та вскачь, но уж он-то крепко уцепился и со всего маху делает Кукле подножку. Валятся наземь, тут и Коля подбегает с верёвкой, стреноживают дуру. И сразу такая тихая делается, покорная, ласково так прядёт ушами, будто подменили её… Вот такая история. А ты говоришь: кино.
Он победно усаживается на стул, точно сам вместе с Сашей участвовал в усмирении строптивой Куклы. Бросает взгляд на свои трофейные швейцарские часы со светящимися цифрами.
— Ты смотри! Уже двенадцатый час… Давай-ка на боковую, а то завтра подъём у меня ранний, да и у тебя тоже.
Уже из-под одеяла, в темноте спрашиваю:
— А правда, он умер оттого, что в копанке искупался?
— Саша-то? — отец поворачивает лицо от стены, глядит в потолок. — Когда он уже лежал с высокой температурой, вспомнили про эту копанку. Но был и другой с ним случай — тоже мог застудить лёгкие. Весною, ещё до посевной и косовицы, подрабатывал он на станционной почте, развозил на лошади письма, газеты по окрестным сёлам. Как-то возвращался поздно вечером. Слышит, в посадке за деревьями и кустами мужские голоса… А в ту пору в наших краях ещё какая-то банда погуливала или шайка, не добитая, видать, с Гражданской войны… Вот ты интересуешься: все ли боятся? И Саша, хоть парень был не робкого десятка, а тоже решил не лезть на рожон. Ещё, думает, лошадь отнимут и меня, чтоб не проболтался, прикончат… Спешился он, лёг на землю, конец узды на руку намотал, лошадь рядом травку пощипывает. Долго он так пролежал на сырой земле, продрог весь, пока те голоса наконец пропали… Врачебного пункта тогда в Мардаровке не было, медикаментов никаких. Сейчас бы это его воспаление лёгких быстро пенициллином побороли, а тогда?.. Каких только травок не давали ему пить, всякие там примочки делали, а Саша горит и горит… Кто-то посоветовал Ивана Куциевского позвать, — жил у нас такой странный человек, считали его знахарем или даже колдуном. Он себя выдавал за потомка запорожского казака Куцего. Много всяких баек о нём гуляло, и не всё сплошь вранье, была и правда: как он, к примеру, на спор поднимался на деревянную турецкую башню, она уже тогда вовсю шаталась, вот-вот рухнет, а он на дозорной площадке ещё и бутылку водки из горлышка распивал… Ну, да об этом потом как-нибудь… Так вот, бабушка твоя Таня не пожелала принимать дома этого Куциевского. Она ведь у нас была строгих правил, даже пела в Перешорах в церковном хоре… Но потом, как увидела, что Саша совсем пропадает, всё же согласилась. Помню, пришёл Куциевский вечером, лохматый весь, аж оторопь от его вида брала. Что-то он дул на воду, бормотал что-то, потом велел огонь в печи разжечь, мы принесли несколько охапок соломы, затопили грубу. Солому огонь мигом охватывает, только подкидывай. Велел он Сашу приподнять, чтобы в огонь смотрел. А он уж, бедняга, и глаза-то с трудом открывал. Не сгодились ему все эти затеи… Вот он лежит теперь на перешорском кладбище, на горе, внизу село, церковь, рядом дедушка Фёдор лежит и бабушка Таня, во все стороны далеко видно, на десятки километров, красивое место. Летом будет у меня отпуск, поедем на родину, от Мардаровки сходим в Перешоры, степью пойдём, покажу тебе место, где Суворов турок вышибал из Бессарабии…
Он по-прежнему лежит лицом вверх, и я тоже гляжу в потолок, который отсвечивает каким-то матовым остывающим светом, как полотно, отдыхающее от кинолуча.
Но случится так, что на перешорском кладбище мы с ним сумеем побывать вдвоём лишь через полвека с лишком. В самый канун своего восьмидесятилетия он вдруг засобирается на Киевский вокзал за билетом, и я попрошу, чтобы и мне взял: он ведь ещё не знает, что такое эти чёртовы таможни — унизительная для миллионов людей, русских и украинцев, мелочёвочная пытка, сучья забава кувшиннорылых президентов или, как я их чаще величаю, президяк. Ещё разволнуется отец, наживёт себе что-нибудь вдобавку к изнурительной аритмии.