Отметим еще, что в русской литературе, в то самое время, когда интеллектуализм начался проповедоваться с нашей академической кафедры авторитетным голосом русского Бюлова или Пфуля — профессора Генриха Антоновича Леера, изгнавшего драгомировские определения тактики и стратегии как отделов военного искусства и возведшего их в ранг наук, одновременно с голосом М.И. Драгомирова, упорно отстаивавшим начала волюнтаризма, в нашей литературе появилось и первое гениальное обличение интеллектуализма. Перечтите под этим углом зрения бессмертный роман Льва Толстого “Война и мир”. Несомненно, гениальный автор предвидел будущий расцвет военного интеллектуализма, несомненно, что философские взгляды Клаузевица были знакомы Толстому и произвели на него глубокое впечатление; боевые места из Клаузевица, его страстные выступления против ученого шарлатанства, дали Толстому значительный материал для философских и скептических рассуждений князя Андрея Волконского о военной науке вообще, для иронической оценки Пфуля, для оценки возможности победы накануне Бородина. Значение морального элемента, значение чувств, переживаемых скромным Тимохиным — одного из массы, — и подчеркивание решающего характера этих сердечных переживаний сравнительно с выбором позиции, оружием или численностью войск — во всех этих чертах Толстой, совершенно в тон Клаузевицу, является могучим противником военного интеллектуализма [...]
Забыты у нас, в России, истины, которые проповедовал умеренный основатель нашей академии генерального штаба Жомини: “человек не сведущий, но с природными способностями, может совершить большие дела; но тот же человек, напичканный ложными доктринами, зазубренными в школе, нафаршированный схоластическими системами, не сделает ничего путного, разве что забудет все, чему его учили...”.
“Ничто так не способно убить природный, здравый смысл и дать победу ошибочным взглядам, как это схоластические теории, основанные на ложной идее, что война — это положительная наука и все операции могут быть сведены к точным расчетам”.
“Генерал, участвовавший в 12 походах, должен был бы знать, что война — это великая драма, в которой действуют тысячи причин морального или физического порядка, которых нельзя свести к математическим подсчетам...”.
Вместо Жомини и еще гораздо более суровых Клаузевица и Драгомирова наша военная наука преклоняется ныне перед писателями типа генерала Леваля, который, вводя во французскую армию интеллектуализм, низко расшаркивается перед ученостью и жестоко осуждает неученых генералов первой и второй империи [...]
Если интеллектуализм дошел до экзаменов на генерала, но не додумался еще до экзамена на главнокомандующего, то он строит свою Вавилонскую башню в другом направлении. Вавилонская башня — это единая военная доктрина. Таковая действительно существует в Германии, но эта доктрина — в стране, где о ней вовсе не говорят, доктрина не мозгового порядка, а доктрина единства сердец, единодушного отвержения интеллектуализма, единодушного преклонения перед Клаузевицем, единодушного признания решающего значения волевого начала. В таких широких рамках оказываются выброшенными за дверь только шарлатаны, имеющие систему, рецепт на победу, секрет ложной науки в своем кармане; все же добросовестные работники, признающие, что военное искусство есть искусство практическое, где теория может оказать практике посильную, скромную помощь, признающие, что единственной наставницей этой теории должен быть не тянущийся к схоластике мозг человека, а седая, умудренная опытом многих кампаний, военная история, — все такие работники оказываются нисколько не стесненными германской военной доктриной. И поэтому германская военная мысль не имеет своих “изгоев”, “ахеров”, как назывались у евреев вольнодумцы, протестовавшие против единой доктрины кагала, и в то же время германская военная мысль блещет удивительной силой воли, преклонением перед волевым началом, которое отмечает всякий незаинтересованный читатель во всей германской литературе и, особенно, у Бернгарди.
Не так понимает единство военной доктрины интеллектуализм: для интеллектуализма единая доктрина — это венец творения, это будущее, это спасение, на которое он уповает. Доктрина — не только единая метода, единая мозговая дисциплина, единое точное толкование слов; доктрина задается не только тем, чтобы всякая мысль была точно изложена, передана, понята и послушно исполнена — чтобы люди говорили на одном общем языке; доктрина задается большими претензиями. Она хочет вдохновлять и руководить начальниками в бою; единство доктрины стремится ввести единство и гармонию в боевые действия.
Гордая была мысль у людей — построить башню, которая вознесется до неба. Но не было в сердцах их согласия, они перестали понимать друг друга, — и стали бессильными...