В принципе подобный ход аргументации вполне естествен, если принять на веру его исходные посылки. Еще структуралисты уравнивали сознание (мышление) с языком, а поскольку конечным продуктом организации любого языкового высказывания является текст, то и сознание (и, соответственно, личность, сам человек) стало мыслиться как текст. Другим исходным постулатом было выработанное еще теоретиками франкфуртской школы положение о всесилии господствующей, доминантной идеологии, заставляющей любого отдельного индивида мыслить угодными, полезными для нее стереотипами. Последнее положение сразу вступало в острейшее противоречие с мироощущением людей, на дух эту идеологию не переносивших и всем своим поведением, мышлением и образом жизни выражавшим дух нонконформизма и конфронтации, который в терминологическом определении Кристевой получал название «отказа», «негативности» и т. п.
Поскольку все формы рационального мышления были отданы на откуп доминантной (буржуазной) идеологии, то единственной сферой противодействия оказывалась область иррационального, истоки которой Делез, Кристева и Барт искали в «эротическом теле», вернее, в господствующей в нем стихии либидо.
Как писала Кристева, «если и есть „дискурс“, который не служит ни просто складом лингвистической кинохроники или архивом структур, ни свидетельством замкнутого в себе тела, а, напротив, является как раз элементом самой практики, включающей в себя ансамбль бессознательных, субъективных, социальных отношений, находящихся в состоянии борьбы, присвоения, разрушения и созидания, — короче, в состоянии
Я не знаю, можно ли назвать трагедией Кристевой эту постоянную политизацию литературы и языка: в конечном счете, сам обращаемый к ней упрек в недостаточном внимании к чисто литературоведческой проблематике может быть расценен как свидетельство узости именно филологического подхода к тем общечеловеческим темам, которые, собственно говоря, лишь одни волнуют и занимают ее. Хотя как определить грань, отделяющую сферу «чистой» науки (если такая вообще существует) от сферы реальной жизни с ее политическими, экономическими, нравственными и бытовыми проблемами (если опять же допустить, что наука способна нормально функционировать вне теоретического осмысления — сферы применения «чистой науки», что снова затягивает нас в бесконечный водоворот)? Во всяком случае, одно несомненно — чистым литературоведением то, чем занималась и занимается Кристева, никак не назовешь. Правда, то
Если подытожить чисто литературоведческие итоги теоретической позиции Кристевой времен «Революции поэтического языка», то практически из этого можно сделать лишь один вывод: чем больше «прорыв» семиотического ритма «негативизирует» нормативную логическую организацию текста, навязывая ему новое означивание, лишенное коммуникативных целей (т. е. задачи донесения до последнего звена коммуникативной цепи — получателя — сколь-либо содержательной информации), тем более такой текст, с точки зрения Кристевой, будет поэтическим, и тем более трудно усваиваемым, если вообще не бессмысленным, он будет для читателя.