Как отмечает Торил Мой, «кристевский субъект — это „субъект-в-процессе“ (sujet en proces), но тем не менее субъект. Мы снова находим ее выполняющий трудный акт балансирования между позицией, которая подразумевает полную деконструкцию субъективности и идентичности, и позицией, которая пытается уловить все эти сущности в эссенциалистской или гуманистической форме» (279, с. 13), т. е. сохранить в какой-то степени традиционные представления об этих понятиях. Того же толкования придерживается и Элис Джардин — одна из феминистских последовательниц и интерпретаторов Кристевой. В своем примечании к утверждению Кристевой (в эссе «Время женщин», 276), что «беременность, очевидно, следует воспринимать как расщепление субъекта: удвоение тела, разделение и сосуществование „я“ и другого, природы и сознания, физиологии и речи» (цит. по Т. Мой, там же, с. 206), Джардин пишет: «Расщепленный субъект (от Spaltung — одновременно „расщепление“ и „расхождение“, термин фрейдистского психоанализа) здесь прямо относится к „субъекту-в-процессе“[9]
Кристевой, противопоставленного единству трансцендентального эго» (там же, с. 213). Аналогична и характеристика Пола Смита: «Человеческий субъект здесь предстает как серия непостоянных идентичностей, контролируемых и связуемых только лишь произвольным наложением патернального закона» (359, с. 87). В результате субъект представляет собой пересечение того, что Кристева называет «семиотическим» и «символическим».Любопытна в этом плане та характеристика, которую дает Кристева Барту в многозначительно озаглавленной статье «Как говорить о литературе» (1971) (270). Основной вопрос, волнующий Кристеву в этой работе, — «как литература реализует позитивный подрыв старого мира?» (270, с. 24). По ее мнению, это происходит благодаря «опыту литературного авангарда», который по самой своей природе предназначен не только для того, чтобы стать «лабораторией нового дискурса (и субъекта)», но и также, — здесь она ссылается на Барта, — чтобы осуществить «возможно, столь же важные изменения, которыми был отмечен… переход от Средневековья к Возрождению» (Барт, 76, с. 28). «Именно литературный авангард, — подчеркивает Кристева, — стимулировал глубинные идеологические изменения» (270, там же). И продолжает: «Исследование современных идеологических потрясений (сдвигов в идеологии) дается через изучение литературной „машины“ — именно в этой перспективе находит свое объяснение наше обращение к творчеству Ролана Барта, предпринятое с целью уточнить ключевое место литературы в системе дискурсов» (там же).
Кристева смело вычитывает в трудах Барта близкие ей идеи и трансформирует их в свою собственную глубоко индивидуальную теорию искусства и «говорящего» в ней субъекта: «Искусство» раскрывает специфическую
Мы здесь в очередной раз сталкиваемся с тем, что можно было бы назвать теоретической тавтологичностью, столь, впрочем, типичной для постструктуралистского мышления, — когда язык, в какой бы форме он ни выступал, порождает сам себя.
Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его саморазвития, и как характерную для постструктурализма установку на «языковую замкнутость». Следует отметить тут и нечто иное: во-первых, понимание искусства как носителя особого значения и способа познания, как «специфического способа