И тут — надо же! — Виола начинает петь.
Ей-богу, она поет.
—
Я больше не могу на нее смотреть.
Не могу.
Я закрываю лицо руками.
Виола замолкает, и вокруг снова только рев реки и мой Шум.
— Там еще есть, — говорит Виола, листая страницы. Я все не поднимаю головы. — Полно еще. — Она смотрит на меня. — Хочешь, чтобы я прочла дальше? До конца?
До конца.
Прочесть последние слова в жизни моей мамы…
— Нет! — выпаливаю я.
Навсегда в моем Шуме.
— Нет, — повторяю я. — На севодня хватит.
Я смотрю на Виолу: лицо у нее такое же грусное, как мой Шум. Глаза мокрые, подбородок дрожит — едва заметный трепет в свете восходящего сонца. Виола видит, что я на нее смотрю, чувствует это в моем Шуме и отворачивается к реке.
А потом — ранним утром, в начале нового дня, — я впервые понимаю коечто очень важное.
Очень.
Настолько важное, что от этого осознания я вскакиваю на ноги.
Я знаю, что думает Виола.
Я даже не вижу ее лица, но знаю, что происходит у нее внутри.
Поворот ее тела, наклон головы, положение рук и книжки на коленях, легкое напряжение в спине, когда она слышит эти мысли в моем Шуме…
Я могу это прочесть.
Я
Виола думает о своих родителях, которые летели сюда с теми же надеждами, что у моей матери. И еще она гадает: неужели надежда в конце нашей дороги тоже не сбудется, как не сбылись надежды моей мамы? А потом Виола вкладывает прочитанные слова в уста собственных родителей — они говорят ей, что любят, скучают и хотят открыть ей все чудеса мира. И еще Виола берет песню моей мамы и сплетает ее со своими чувствами, такшто в итоге она становится ее собственной.
И ей больно от этого. Это правильная боль, хорошая, но всетаки боль, пусть хорошая, но боль.
Ей больно.
Я знаю.
Потомушто я могу читать ее мысли.
Я могу читать Виолин Шум, хотя его у нее нет.
Теперь я знаю, кто она.
Я знаю Виолу Ид.
Я хватаюсь за голову, чтобы все это переварить.
— Виола, — шепчу я дрожащим голосом.