Елизавета Николаевна на первом же «вторнике» до такой степени смутила меня, что я решила никогда больше не переступать их порога.
Когда ужин кончился, и веселые гости начали танцевать, я, по провинциальной привычке, подошла к хозяйке и робко сказала:
— Благодарю вас.
В Петербурге благодарить за обед и ужин было не принято. Но она, конечно, не могла не понять, о чем я говорю, и могла бы пощадить неопытную девчонку. Вместо этого она сделала вид, что совершенно не понимает, в чем дело.
— Что? Что такое? Что вы говорите?
— Я поблагодарила вас, — сгорая от стыда, пробормотала я.
— Поблагодарила? За что? Я, кажется, вам ничего не сделала.
— За ужин, — чуть не плача, прошептала я.
— Ах, это! Ну, у нас за это не благодарят.
И все-таки после этого конфуза я продолжала иногда бывать у них, но вовсе не из желания побыть среди знаменитостей, тем более что своих нижегородских взрослых друзей я ценила ничуть не ниже петербургских. Кроме знаменитостей, я встречала там молодых людей, в то время никому не известных, но для меня очень интересных.
У Елизаветы Николаевны оставалось от первого мужа, известного педагога Водовозова, два сына. Старшего, Василия, я почему-то в это время не помню. Может быть, он не бывал на журфиксах матери.
Зато младшего, Николая Васильевича, я помню хорошо. Он тогда еще был студентом, но по развитию, по уровню знаний, по начитанности смело мог бы быть профессором. Он меня очень интересовал, но и несколько смущал, хотя был немногим старше меня. Значительно больше я сошлась с двумя его товарищами, тоже студентами, Николаем Дмитриевичем Соколовым и Михаилом Петровичем Миклашевским, особенно с первым. Близкая дружба с ним длилась всю нашу жизнь, до самой его смерти в 1925 году. Я сохраню о нем самые светлые воспоминания.
Тогда он был моим первым знакомым студентом, кончившим университет, а я только еще поступила на Курсы. Наружность у него была почтенная — черная окладистая борода, черные зачесанные назад волосы и всегда длинный сюртук — сначала студенческий, потом черный.
Он и его друг Н. В. Водовозов были одними из первых социал-демократов в Петербурге. Часто бывая у меня, когда я переехала из общежития, он нередко встречался в моей комнате с другим моим другом Владимиром Михайловичем Тренюхиным. До самой смерти Владимира Михайловича в 1934 году сохранялись наши с ним дружеские отношения. Тренюхин был тогда страстным народником, и почему-то его чрезвычайно огорчала моя близость с социал-демократом. Он считал их людьми сухими и черствыми, не знающими и не любящими «народ». С Н. Д. Соколовым всякий раз, как они встречались, завязывались страстные споры, а я и мои подруги-курсистки изображали весьма пристрастную аудиторию. Все мы, кроме одной, были на стороне более начитанного и красноречивого социал-демократа Соколова, с его ассирийской бородой и сдержанными, уверенными жестами. Его оппонент, тощий и длинный, как Дон-Кихот, бритый, с острым носом и страстной горячей речью, аргументировал более от сердца, чем от ума, хотя был ничуть не глупее Соколова.
Почему-то из тех споров мне больше всего запомнилась постоянно употребляемая метафора о России, переживающей сейчас муки родов. Едва ли этот образ мог много говорить двум одиноким юношам, оставшимся, кстати, до конца жизни холостяками.
Ни один из них не пошатнул воззрений другого, несмотря на всю их убежденность и страстность, подогреваемую еще больше присутствием целой плеяды увлеченных слушательниц.
К концу первого полугодия моей курсовой жизни в Петербург приехал мой отец. Вообще он нередко бывал в Петербурге. Я ему всегда очень радовалась. А когда я поселилась самостоятельно с тремя подругами, его приезд стал праздником не только для меня. Бюджеты у нас были очень ограничены, не более 25–30 рублей. Этого хватало в то время и на плату за комнату (10 р.), и на обед (9 р.), и на чай, сахар и хлеб (3–4 р.), и на конку, и на покупку лекций, и на стирку и баню (2 р.). Но лишнего не оставалось ничего. Так что позволить себе что-нибудь, кроме самого необходимого, мы никогда не могли.