Из Нижнего я вынесла чрезвычайно аскетический тон отношений. В нашей юной компании аскетизм доходил до крайности, да и среди наших взрослых, хотя молодых и веселых «отцов», флирт был совершенно не принят.
Тот тон, какой я наблюдала здесь, был мне совсем не по душе. Теперь-то я, конечно, понимаю, что ничего в нем не было плохого. Собирались у Семевских действительно серьезные и, вероятно, утомленные работой люди. Ничего преступного они не совершали, когда после легкой, на самом деле легкой, выпивки за ужином немного флиртовали и даже танцевали.
Меня же это крайне шокировало. Главное, сама я очень любила танцевать, но с настоящей молодежью, с теми немногими из студентов, которые снисходили до такого легкомысленного времяпрепровождения.
Но видеть, как после ужина вальсируют почтенные люди, тот же Михайловский, Семевский, Киреев, казавшиеся мне чуть ли не стариками, мне страшно не нравилось. Они и танцевали-то весьма посредственно. Их дамы, в том числе маленькая, толстенькая Водовозова, были с моей точки зрения еще более неэстетичны. Если бы кто-нибудь из этих знаменитостей вздумал пригласить меня, я бы сочла себя оскорбленной. Но такая опасность мне явно не угрожала.
Елизавета Николаевна на первом же «вторнике» до такой степени смутила меня, что я решила никогда больше не переступать их порога.
Когда ужин кончился, и веселые гости начали танцевать, я, по провинциальной привычке, подошла к хозяйке и робко сказала:
— Благодарю вас.
В Петербурге благодарить за обед и ужин было не принято. Но она, конечно, не могла не понять, о чем я говорю, и могла бы пощадить неопытную девчонку. Вместо этого она сделала вид, что совершенно не понимает, в чем дело.
— Что? Что такое? Что вы говорите?
— Я поблагодарила вас, — сгорая от стыда, пробормотала я.
— Поблагодарила? За что? Я, кажется, вам ничего не сделала.
— За ужин, — чуть не плача, прошептала я.
— Ах, это! Ну, у нас за это не благодарят.
И все-таки после этого конфуза я продолжала иногда бывать у них, но вовсе не из желания побыть среди знаменитостей, тем более что своих нижегородских взрослых друзей я ценила ничуть не ниже петербургских. Кроме знаменитостей, я встречала там молодых людей, в то время никому не известных, но для меня очень интересных.
У Елизаветы Николаевны оставалось от первого мужа, известного педагога Водовозова, два сына. Старшего, Василия, я почему-то в это время не помню. Может быть, он не бывал на журфиксах матери.
Зато младшего, Николая Васильевича, я помню хорошо. Он тогда еще был студентом, но по развитию, по уровню знаний, по начитанности смело мог бы быть профессором. Он меня очень интересовал, но и несколько смущал, хотя был немногим старше меня. Значительно больше я сошлась с двумя его товарищами, тоже студентами, Николаем Дмитриевичем Соколовым и Михаилом Петровичем Миклашевским, особенно с первым. Близкая дружба с ним длилась всю нашу жизнь, до самой его смерти в 1925 году. Я сохраню о нем самые светлые воспоминания.
Тогда он был моим первым знакомым студентом, кончившим университет, а я только еще поступила на Курсы. Наружность у него была почтенная — черная окладистая борода, черные зачесанные назад волосы и всегда длинный сюртук — сначала студенческий, потом черный.
Он и его друг Н. В. Водовозов были одними из первых социал-демократов в Петербурге. Часто бывая у меня, когда я переехала из общежития, он нередко встречался в моей комнате с другим моим другом Владимиром Михайловичем Тренюхиным. До самой смерти Владимира Михайловича в 1934 году сохранялись наши с ним дружеские отношения. Тренюхин был тогда страстным народником, и почему-то его чрезвычайно огорчала моя близость с социал-демократом. Он считал их людьми сухими и черствыми, не знающими и не любящими «народ». С Н. Д. Соколовым всякий раз, как они встречались, завязывались страстные споры, а я и мои подруги-курсистки изображали весьма пристрастную аудиторию. Все мы, кроме одной, были на стороне более начитанного и красноречивого социал-демократа Соколова, с его ассирийской бородой и сдержанными, уверенными жестами. Его оппонент, тощий и длинный, как Дон-Кихот, бритый, с острым носом и страстной горячей речью, аргументировал более от сердца, чем от ума, хотя был ничуть не глупее Соколова.
Почему-то из тех споров мне больше всего запомнилась постоянно употребляемая метафора о России, переживающей сейчас муки родов. Едва ли этот образ мог много говорить двум одиноким юношам, оставшимся, кстати, до конца жизни холостяками.
Ни один из них не пошатнул воззрений другого, несмотря на всю их убежденность и страстность, подогреваемую еще больше присутствием целой плеяды увлеченных слушательниц.