После трех велосипедных звонков окно наверху открывалось. В облаках тюлевых занавесок показывалась голова фрау Боланд, точно серебристое утреннее солнце. Она была старше мужа, и с виду казалась совсем старухой. Фрау Боланд восклицала: «Сию минуту выйдет!» — и когда Герман проезжал мимо крыльца, Боланд уже закидывал ногу на педаль. Это был коротенький лохматый человек, по прозванию «Корешок». Оба приятеля вскоре присоединялись к общему потоку велосипедистов; при выезде с Вильгельм-Опельштрассе они обычно встречались с неким Францем Марнетом, ехавшим из Шмидхайма. Франц не подъезжал к ним, и они с ним не здоровались. Это уже давно никого не удивляло. Корешок не раз объяснял почему: Шульц и Марнет, которые были в течение многих лет закадычными друзьями, сейчас же после женитьбы Марнета рассорились. Франц уступил Герману в аренду по своей цене садовый участок с прудом на берегу Майна, принадлежавший родственникам его жены; а потом оказалось, что поврежден насос для поливки. Герман, понятно, разозлился. Но понятно и то, что Франц, наконец заполучив себе жену, больше радел о своей семье, чем о чужой. Дойдя до этого, разговор обычно сворачивал на его женитьбу. Видно, есть что-то в этом Франце, почему он девушкам не нравится. Сколько раз уж у него дело срывалось, пока он не встретился с Лоттой; да и она, конечно, тоже не находка. Не очень молода, и красивой не назовешь; один глаз изувечен, — должно быть, несчастный случай на производстве. И дочь у нее уже есть — от какого-то парня, который вдруг пропал, при каких обстоятельствах — неизвестно. Ну, а растить чужого ребенка — не бог весть какое удовольствие.
Но и этому перестали удивляться. Весь мир был потрясен и затаил дыхание. Дивились событиям во Франции и в Голландии, в Англии и в Африке. Дивились событиям в таких отдаленных точках земного шара, как северная гавань Нарвик и средиземноморский остров Крит. О неисправных насосах теперь и думать забыли.
Накануне, 22 июня, Пауль Боланд и Герман Шульц по пути домой встретили, как обычно, Франца Марнета. Франц только что соскочил с велосипеда, намереваясь повести его в гору, к Шмидхайму. Люди, возвращавшиеся домой — в город, в деревни на холмах или в низинах — со всей поспешностью, на какую были способны при своей усталости, не подозревали, что этот вечер, наконец-то наступивший после утомительного дня, не просто вечер, а канун. Закатный свет вдали, над рекой, только местами просвечивал сквозь серо-голубую пелену дыма. Вокруг фабрик дым стоял плотными клубами. Он опускался на деревни, и сквозь него едва поблескивали точки огоньков. Эти искусственные, до жути внезапные сумерки были приторно-горьки на вкус: они чернили сажей морщины, уголки глаз, уши и ноздри; они тоскливой тяжестью ложились на сердце.
Пауль, прозванный Корешком, и Герман с двух сторон обогнали Франца, соскочившего наземь. От Корешка не укрылся тот единственный короткий взгляд, который Франц бросил на Германа. Со взглядом нельзя было обойтись, как со словом, — сохранить его, передать дальше или даже выдать; он блеснул, проколов искусственные сумерки, и тут же погас: ведь всякий свет был запрещен.
Когда Пауль, который не стал и мыться — все тело у него затекло и ныло, — десять минут спустя уселся за свою тарелку супу, он не выдержал и пробормотал себе под нос:
— Странно.
Жена спросила:
— Что странного в супе?
— В супе — ничего, — отвечал Пауль, — а вот в этой ссоре между Францем и Германом… Шутка сказать, такие люди, как Франц и Герман, после этакой давнишней дружбы — и вдруг поссорились. А из-за чего? Из-за насоса.
Жена сказала:
— Да они вовсе не из-за насоса поссорились. Нет, серьезной ссоры без серьезной причины не бывает. А в ней-то они и не хотят сознаться. Вот и выдумывают всякие глупости. Насос кстати подвернулся. — И, видя, что Пауль погружен в размышления, продолжала: — А я думаю — это из-за жены. — И добавила, хотя Корешок промолчал: — Ты думаешь — из-за Францевой? Ничего подобного! Из-за Германовой жены. Ведь она совсем девчонка. В дочери ему годится.
— Ах, брось трепаться! — оборвал ее Пауль.
Он принялся грызть кость; обглодал ее, затем начал:
— Франц сегодня так посмотрел на Германа, будто хотел сказать: «Я бы не прочь, если только ты не возражаешь».
Пауль снова замолчал. Опять взялся за кость.
Ему пришла в голову одна мысль, но он не хотел высказывать ее вслух. Ведь этот скользнувший мимо него короткий взгляд был чем-то большим, чем попытка к примирению. Он был как бы напоминанием о нерушимости дружбы. Однако подобные наблюдения не предназначались для его жены.