Сынишка потянул отца за рукав. Каждый месяц его мерили у дверного косяка. Зарубки на нем показывали, насколько он вырос. Отец завел это, когда малыш едва начал ходить. На три ладони выше самой верхней отметки виднелась одна-единственная глубокая зарубка. Делая ее, Герман говорил себе: «Когда мой сын дорастет до сих пор, с Гитлером будет покончено. Я ни за что не отдам его в нацистскую школу». Мальчуган сбросил башмачки, в одних носках встал у косяка. Он сам водрузил себе на голову единственную книгу, лежавшую на комоде. Это была Библия его бабушки; мать не расставалась с этой книгой. Он выпрямился изо всех сил, так как ему очень хотелось дотянуться до самой верхней зарубки. А Герман думал: «Да, время идет. Нам нужно торопиться. А конца что-то не видно. Скоропалительная победа во Франции всем головы вскружила. Нечего малышу спешить — он и так растет слишком быстро». И Герман подумал, что необходимо хоть раз, хоть один-единственный раз, поговорить по душам с Францем, — одиночество становится нестерпимым. Но все это он думал и чувствовал не потому, что был канун, а потому что он думал и чувствовал то же самое каждый вечер.
Едва начало светать, как Герман, еще ничего не соображая спросонья, хотя и вымылся до пояса холодной водой, поспешил, спотыкаясь, к своему велосипеду. Его злило, что и в воскресенье приходится работать. Жена, напоив его кофе, снова прилегла вздремнуть. В занавешенных деревенских окнах мерцал свет. Над ивняком блещут звезды, слишком яркие и заметные, явно нарушая приказ о затемнении. Когда Герман подъехал к перекрестку, где от набережной отходила дорога в деревню Ридлинген, звезды уже побледнели. Там его ждала, повернувшись к нему лицом, группа мужчин.
В сумерках он не мог узнать их. Но его сердце, точно оно было какими-то особыми, сокровенными нитями связано с этими людьми, которых Герман даже еще не различал в полумгле, угрожающе забилось.
— Ну, Герман, — приветствовали они его, — что ты теперь скажешь?
— Я? Насчет чего?
Сейчас, когда его обступили эти побелевшие лица, когда лихорадочно блестевшие глаза впились в него, он понял: произошло что-то чудовищное. И он почувствовал, что они поджидают его здесь в надежде получить от него объяснение — именно от него, хотя он и держится всегда особняком, молчаливый и замкнутый.
— Он еще ничего не знает! — удивились рабочие. — Представьте, он еще ничего не знает! — И один из них, по фамилии Зиверт, глядя на него в упор, заявил: — С русскими воюем!
Все уставились на Германа, точно эта весть была магической формулой, отпиравшей все тайники. Но рабочие, не видевшие в утренних сумерках, как побелело его лицо, уловили только появившееся в нем непонятное выражение гордости и замкнутости. Зиверт продолжал смотреть на него — глаза в глаза. Но что-нибудь надо было сказать, и Герман сказал:
— Что ж, мы и с этим должны справиться.
Зиверт отвел глаза, разочарованный и успокоенный, так как ему не удалось подметить ничего предосудительного. Старик Бенч задумчиво покосился на Германа. Он знал его с давних пор. Что Герман хотел сказать своим ответом?
Вдруг все, словно опомнившись, кинулись к своим велосипедам. Когда они катили по набережной, до Германа доносились обрывки фраз: «Это начало…» — «Это конец…» — «Это надо было предвидеть…» — «Этого надо было избежать…» — «Ну, а теперь скоро кончится…» — «Сейчас только начнется…» Он же, Герман, когда они уже подъезжали к мосту, куда отовсюду из окрестных деревень стекались рабочие с растерянными, потрясенными лицами, он, Герман, почувствовал, что его домик, его жена и сын остались далеко позади, как меркнущее воспоминание, и что он в последний раз едет мимо всего этого — мимо узловатых ив, колоколен на том берегу, мимо пристани с двумя причалами — и уж никогда больше этого не увидит. А когда он миновал обе заставы и очутился в фабричной зоне, он ощутил дыхание смертельной опасности так близко, как это бывает с теми, кто решил больше себя не беречь. И вот они столпились у моста через Майн, все эти рабочие, приехавшие кто на паромах, кто по дорогам и проселкам из окрестных деревень. И во всех лицах, — так, по крайней мере, казалось Герману, — трепетало что-то, точно они, уже начавшие разлагаться в могиле, именно сегодня, в утреннюю смену, были пробуждены от вечного сна. Он подумал: «Неужели они и сегодня выстоят свои десять рабочих часов и выполнят положенную норму, хотя знают наверняка, что все это будет брошено против Красной Армии? Нет, мертвых не для того пробуждают, чтобы они опять вернулись в прежнюю жизнь. Нет, невозможное невозможно».
За мостом, вокруг маленького серого «оппеля», принадлежавшего старшему инженеру Крессу, собралась толпа. Кресс, живой, остроумный человек, был очень популярен среди рабочих. Он и сейчас с иронической усмешкой всматривался в лица теснившихся вокруг него людей.
— Господин старший инженер, неужели это правда? — спрашивали рабочие.
— Ну, ясно, правда. Ведь вы же все слышали.
— И с ними так же скоро покончат?
— Ясно, — ответил Кресс, — стоит только фюреру перейти через Неман, и он разрушит эту державу.