Один за другим гости вставали с лавок и расходились по углам, где было тесно и весело.
На лице у мертвеца все разрастались пятна, словно затаенные мысли заставляли его шевелиться, беспрестанно меняя выражение. В поднятом уголке губ словно застыла горькая дума: что наша жизнь? Вспышка в небе, цвет черешни…
В сенях уже целовались.
— А кого выбираешь?
— Аннычку чернявую.
Аннычка будто бы не соглашалась и упиралась, но десятки рук выталкивали ее из толпы, и горячие уста прибавляли ей смелости.
— Иди, девонька, иди…
И Аннычка обнимала того, кто ее выбрал, и звонко целовала в губы при общих радостных криках.
О покойнике забыли. Только три старухи остались при нем и скорбно глядели стеклянными глазами, как по желтому застывшему лицу ползла муха.
Молодицы спешили принять участие в игре. С глазами, в которых не успел еще угаснуть огонь смерти и стереться образ мертвеца, они охотно шли целоваться с чужими мужьями, равнодушные к своим мужьям, также обнимавшим и прижимавшим к себе чужих жен.
Звонкие поцелуи раздавались в хате и соединялись с плачем погребальной трембиты, не перестававшей извещать дальние горы о смерти на одинокой кычере.
Палагна не голосила больше. Уже было поздно, и хозяйке надлежало принять гостей.
Веселье все разгоралось. Становилось душно, люди прели в овчинных безрукавках, дышали испареньями, чадом теплого воска и запахом трупа, который уже начинал разлагаться. Все говорили громко, будто забыли, почему они здесь, рассказывали о своих приключениях и смеялись. Размахивали руками, хлопали друг друга по спинам и подмигивали женщинам.
Не вместившиеся в хате разложили костер на дворе и совершали вокруг него веселые игрища. В сенях погасили свет, дивчата визжали, а хлопцы давились от смеха. Игра сотрясала стены хаты и волнами вопля билась о спокойное ложе мертвеца.
Желтый огонь свечей затмился в густом воздухе.
Даже старики приняли участие в забаве. Беспечный хохот шевелил их седые волосы, расправлял морщины и открывал гнилые пеньки зубов. Они помогали молодым ловить женщин, расставив дрожащие руки. Звенели мониста у молодиц на груди, женский визг раздирал уши, гремели скамьи, сдвинутые с места, ударялись о лавку, на которой лежал мертвец.
— Ха-ха!.. Ха-ха!.. — катилось из красного угла до порога, люди сгибались от смеха вдвое, держась за животы.
Среди давки и тесноты нестерпимо трещала «мельница» деревянным треском.
— Что будешь молоть? — упорно выкрикивал мельник.
— Кукурузу… — проталкивались к нему дивчата, и ссорились между собой ряженые, с длинными бородами из пакли.
Тугой жгут, свитый из полотенца, мокрый и размашистый, со свистом хлестал по спинам направо и налево. От него убегали, опрокидывая среди хохота и крика встречных, подымая пыль и портя воздух. Пол дрожал от тяжести молодых ног, и тело на лавке подпрыгивало, и тряслось желтое лицо, на котором все еще играла загадочная улыбка смерти.
На груди тихо бренчали медные деньги, брошенные добрыми людьми на перевоз души.
Под окнами скорбно рыдали трембиты.
Лошади не виноваты
— Савка! Где мой одеколон?
Аркадий Петрович Малына высунулся в окно и сердито кричал на своего лакея, помогавшего выпрягать из фаэтона взмыленных лошадей.
Стоял вспотевший, в одной сорочке, расстегнутой на груди, и нетерпеливо смотрел, как Савка в своей синей с галунами ливрее бежал по двору.
Одеколон был здесь, на туалетном столике, но Аркадий Петрович его не заметил.
— Вечно куда-нибудь засунешь!..
Он кисло буркнул, взял из рук Савки флакон, скинул сорочку и принялся обтирать одеколоном белое, желтеющее от старости тело.
— Ух… Как приятно освежает! — Потер ладонью грудь, на которой серебрились тонкие волоски, освежил под мышками, сбрызнул лысину и тонкие, старчески дряблые руки с сухими пальцами. Потом достал из шкафа свежую сорочку.
В сущности, он был в чудеснейшем настроении, как всегда после беседы с мужиками своего села. Ему было приятно, что он, старый генерал, которого соседи считали «красным» и неблагонадежным, всегда оставался верен себе. И в это тревожное время он по-прежнему отстаивал взгляд, что земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает. «Пора нам уже распрощаться с барством», — подумал Аркадий Петрович, застегивая левую манжету и принимаясь за правую. При этом вдруг вспомнил, как радостно загудел сход, когда он разъяснил права народа на землю.
Это, как всегда, взволновало его, и после такого разговора он почувствовал бодрость и аппетит.
Когда он уже заправлял сорочку в брюки, скрипнула дверь, и на него бросилась Мышка, любимая собачка, породистый фокстерьер.
— Где ты, шельма, была? — нагнулся к ней Аркадий Петрович. — Говори, где ты, шельма, была? — Он любовно щекотал ей шею и уши, а она морщила носик, вертела обрубком хвоста и ловчилась лизнуть его в лицо. — Где ты шлялась, негодная?
В окно вливался поток полуденного света, и видно было, как сплошным морем плыли куда-то еще зеленые нивы, девятьсот десятин панской земли, которая то спускалась в балку, то вновь поднималась, подобно волнам.