Ведь у смерти здесь свой язык, на котором она говорит с одинокими кычерами. Били копытами лошади по каменным тропам, постолы шуршали в темноте ночи, а из логовищ людских, затерянных в горах, спешили соседи на поздние огни. Преклоняли перед телом колени, клали мертвецу на грудь деньги на помин души и молча садились на лавки. Седые волосы рядом с огнем красных платков, здоровый румянец – с желтым воском сморщенных лиц.
Погребальный свет плел сеть однообразных теней на мертвом и на живых лицах. Тряслись зобы богатых хозяек, тихо сияли глаза стариков, хранящих уважение к смерти; мудрый покой соединял жизнь и смерть, и жесткие, натруженные руки тяжело лежали у всех на коленях.
Палагна оправляла полотно на покойном, а пальцы ее ощущали холод мертвого тела, в то время как теплый сладковатый запах воска, стекавшего по свечам, вызывал в груди жалость, спиравшую горло.
Трембита плакала под окном.
Желтое лицо Ивана спокойно лежало на полотне, затаив что-то, только ему известное, а правый глаз лукаво глядел из-под чуть приподнятого века на медяки, лежащие на груди, на сложенные руки, в которых горела свеча.
У изголовья смертного ложа невидимо отдыхала душа; она еще не смела вылететь из хаты. Палагна обращалась к ней, к этой одинокой душеньке мужа, сиротливо жавшейся к недвижимому телу.
– Почему не заговоришь со мной, почему не взглянешь, не исцелишь ран моих? И уж не встретить мне тебя, муженек, на той дорожке, по которой тебя провожаю! – голосила Палагна, и грубый голос ее срывался на жалобных нотах.
– Хорошо голосит…- кивали головами старые соседки и слышали ответные вздохи, расплывавшиеся в шуме людских голосов.
– Мы вместе пастушили на пастбище… Раз как-то пасли овец, да и поднялся студеный ветер, будто зимой… Такая метель, света не видать, а он, покойник…- рассказывал хозяин-сосед соседям. И губы их шевелились при этих воспоминаниях, ведь полагалось утешить печальную душу, разлученную с телом.
– Ты ушел, а меня одну оставил… С кем же мне теперь хозяйничать, с кем скотиноньку обряжать? – вопрошала мужнину душу Палагна.
В раскрытые двери, прямо из темной ночи, вступали в хату все новые гости, преклоняли перед телом колени, и снова бросали на грудь Ивану деньги, и опять пододвигались на лавках люди, чтобы дать место вновь прибывшим.
Толстые свечи медленно таяли, обливаясь воском, словно слезами, бледное пламя лизало душный воздух, и синий чад смешивался с печальным запахом воска и испарениями тел, висел над глухим гомоном в хате.
Становилось тесно. Лицо склонялось к лицу, теплое дыханье смешивалось с дыханьем, потные лбы отражали блеск погребальных свечей, который зажег переменчивые огни на затканных канителыо запасках, на поясах и сумках. А хата все наполнялась новыми гостями, уже толпившимися за порогом.
Тело зашевелилось. Белесые пятна, как лишаи, ползли по нему едва заметной тенью.
– Муж мой сладчайший, на беду ты меня оставил…- причитала Палагна.- Не будет кому в город пойти, и принести, и дать, и взять, и привезти…
А за окном скорбно повествовала об этом трембита, умножая ее горе.
Не достаточно ли уже причитаний для бедной души?
Эта мысль, по-видимому, таилась под тяжестью гнетущей печали, потому что у порога уже начиналось движенье. Еще несмело топали ноги, толкались локти, лишь временами гремела скамья, голоса рвались и смешивались в глухом гомоне толпы. И вот внезапно высокий женский смех рассек тяжелые покровы печали, прежде сдерживаемый шум вырвался, как вырывается пламя из-под шапки черного дыма.
– Эй, ты, носатый, купи у меня зайца! – басил молодой голос, и в ответ ему покатился подавляемый смех:
– Ха-ха! Носатый!…
– Не хочу.
Начиналась забава.
Сидевшие ближе к двери повернулись спиной к телу, готовые присоединиться к игре. Веселая улыбка разгладила их лица, за минуту перед тем искаженные печалью, а заяц переходил все дальше и дальше, захватывал круг все шире и шире и уже добирался до самого мертвеца.
– Ха-ха! Горбатый!… Ха-ха! Хромой!…
Пламя свечей колыхалось от этого смеха, в горнице стоял чад.
Один за другим гости вставали с лавок и расходились по углам, где было тесно и весело.
На лице у мертвеца все разрастались пятна, словно затаенные мысли заставляли его шевелиться, беспрестанно меняя выражение. В поднятом уголке губ словно застыла горькая дума: что наша жизнь? Вспышка в небе, цвет черешни…
В сенях уже целовались.
– А кого выбираешь?
– Аннычку чернявую.
Аннычка будто бы не соглашалась и упиралась, но десятки рук выталкивали ее из толпы, и горячие уста прибавляли ей смелости.
– Иди, девонька, иди…
И Аннычка обнимала того, кто ее выбрал, и звонко целовала в губы при общих радостных криках.
О покойнике забыли. Только три старухи остались при нем и скорбно глядели стеклянными глазами, как по желтому застывшему лицу ползла муха.
Молодицы спешили принять участие в игре. С глазами, в которых не успел еще угаснуть огонь смерти и стереться образ мертвеца, они охотно шли целоваться с чужими мужьями, равнодушные к своим мужьям, также обнимавшим и прижимавшим к себе чужих жен.