Как-то в конце 1950-х годов Асаркан шел в непогоду по Кузнецкому Мосту, встретив приятеля, спросил у него — где бы присесть, поговорить, а еще почитать запрещенную к постановке (при Сталине) пьесу Евгения Шварца «Дракон». В качестве временного убежища и выбрали «приют комедиантов» — кафе «Артистическое». Сели за столик у окна, взяли по чашке черного кофе за полтинник. Затем еще по одной, потом еще. Так и прочитали всю пьесу. С этого дня Асаркан стал приходить в Камергерский словно на работу: придет, сядет у окна, читает или пишет, либо «украшает» открытки, разрисовывая их и приклеивая вырезки из газетных заголовков, театральных афиш, билетов на трамвай, упаковок и т. д. Затем эти изящные открытки он опускал в почтовый ящик, а получавший их адресат — именинник — уже не мог, конечно, их выбросить. Нынче этот вид искусства получил модное название «мейл-арт», а тогда Асаркан рассылал свои шедевры друзьям, просто так, от души. Открытки Асаркана превратились в артефакт той, «совецкой» повседневной жизни.
К радости Асаркана, установили в «Артистическом» кофейный автомат, теперь можно было пить и двойной кофе (в ту эпоху в СССР не было капучино, эспрессо, латте, а был именно кофе). Театральный критик и друг Асаркана Вадим Гаевский считает, что кафе было формой его повседневной жизни: «Он утром выходил из своего дома, шел по Москве и приходил, когда не работал, в кафе “Артистическое”… И там собиралась вокруг него молодежь его “колледжа” и вообще его приятели, известные люди московские, не говоря уже о начинавших театр “Современник”. Иногда, когда были денежки, он угощал, когда не было денег, что было чаще всего, его угощали. Но всегда ему даже в долг давали…» В кафе Асаркан приглашал друзей, а те — своих знакомых. Так и возникло в проезде Художественного театра интеллектуальное и художественное пространство, причем никем сверху не инспирированное — ни райкомом, ни месткомом. Такой маленький остров богемной свободы мнений и суждений с мраморными столиками и блинчиками с мясом по 10 копеек.
Молодежь с обожанием смотрела на своего гуру, внимая исходившим от него афоризмам и мудрым мыслям. Ему подражали — например, Асаркан, лишившийся зубов в результате цинги, призывал не лечить зубы: само пройдет! Так некоторые действительно терпели, пока половины зубов не потеряли. Хорошо владея итальянским, Асаркан рассказывал кафейной публике о Риме и итальянском Возрождении. Главное, что никто здесь не проверял документы, не спрашивал: «Товарищ, а вот вы почему здесь в рабочее время сидите? А чего собираетесь?»
Именно Асаркан организовал в кафе выступление Окуджавы, а потом и импровизированный концерт барда в «Современнике». Лысый как бильярдный шар, «плешивый, — вспоминает Брусиловский, — ходивший и в стужу в одном пиджаке, он был великий Воспитатель. Саша вечно что-то затейливо рисовал на конвертах, клеил! Саша обожал чай (наверно, в нем был отзвук лагерного “чифиря”). Саша писал блестящие эссе, рецензии, знал театр до тонкостей. Его похвалы с волнением ждали сытые баре-артисты, режиссеры заискивали. Его приговор был окончательным и обжалованию не подлежал».
Нередко за столиком Асаркана видели беседовавшего с ним писателя Павла Улитина, еще одну богемную звезду «оттепели», не имевшего ни одной официальной публикации. Он тоже использовал салфетки не по назначению — записывал свои мудрые мысли, а Соостера обозначал придуманной аббревиатурой ЛХСС, что расшифровывалось как «лучший художник Советского Союза». Улитин был старше Асаркана на девять лет, успел до войны поступить в московский ИФЛИ, поучаствовать в антисталинском подполье и попасть в итоге на Лубянку. На допросах его изувечили, но до конца не убили, а в 1938 году неожиданно выпустили по состоянию здоровья. Улитин хромал всю оставшуюся жизнь. С Асарканом они познакомились в одной психбольнице — той самой ЛТПБ, куда его вполне обоснованно упекли за попытку пройти в американское посольство (головой надо думать, куда идти!).
Улитин, знавший европейские языки, трудился продавцом в книжном магазине, писал в стол, не раз был объектом обысков, печатался в самиздате и в эмигрантских журналах. Некоторые называют его русским Джойсом. «В прозе Улитина можно уловить отзвук “телеграфного стиля”, яркой новации времен его молодости. Но телеграмма адресована самому себе, а ее ритм звучит примерно так: было-помню-точно помню-точно было… А дальше знаки препинания, сомнения, припоминания», — считает хорошо знавший его Михаил Айзенберг.