Помимо Ивана Катаева жертвой террора в 1937 году стал и польский поэт Станислав Станде, но его жену пианистку Марию Гринберг не тронули, а лишь отовсюду уволили. Вместо Большого зала консерватории ей пришлось аккомпанировать самодеятельности в рабочих клубах. Но и это было хорошо. После смерти Сталина ее выпустили за границу, где она с успехом гастролировала и снискала большой успех. Обладая завидным чувством юмора, она иронически оценивала важнейшие политические события. В конце 1960-х годов она представлялась не иначе как «Мария Агрессоровна» — в то время шла арабо-израильская война и из всех радиоприемников разносилось набившее оскомину клише «израильские агрессоры». Записи исполненных ею произведений ценятся и сегодня.
Но не всем жителям дома были приятны ежедневные музицирования. Одно дело — песни и пляски в пьяной писательской компании, другое — раздающиеся то и дело из-за стены гаммы. Выдержать такое нелегко, особенно если приехал в Москву недавно, из далекой уральской деревни Щипачи, а теперь объявлен видным пролетарским поэтом. Когда поэт Владимир Луговской купил жене рояль, через несколько дней сосед Степан Щипачев сказал ему: «Володя, ты меня знаешь, я поэт-лирик, скажи своей бабе, чтобы она больше не играла». Вот как: «баба», а даже не женщина. И этот «лирик» Щипачев сочинил:
Острословы переиначили: «Квартирой дорожить умейте, ну а в Лаврушинском — вдвойне!» У Щипачева был одаренный сын Ливий, сыгравший главную роль в фильме «Тимур и его команда» (1940), на которую до него пробовался юный Юрий Яковлев. Но кинокарьере Ливий предпочел стезю художника, картины его висят напротив, в Третьяковке.
В квартире 47 жила семья критика Виктора Шкловского, не боявшегося принимать у себя тех, кого освобождали. Его дочь Варвара вспоминала: «В Лаврушинском переулке мы жили в отдельной квартире. Это была большая редкость. Из всего школьного класса только моя семья жила в отдельной квартире… В Москве не так много было домов, куда можно было прийти, выйдя из тюрьмы. Но к нам люди приходили. Я была маленькая, но знала: надо накормить, достать белье из комода, налить ванну. Ночевать у себя все равно нельзя было оставить: на лестнице дежурила лифтерша. Ценили “вычисленных” стукачей, даже берегли. У некоторых был талант угадывать соглядатаев. Пока стукач был на месте, дом существовал, при перемене кто-то мог сесть — просто за анекдот. Одна наша соседка признавалась: “Да я там ничего плохого про вас не говорила”».
«Там» принимали доносы не только стукачей, но и активно прослушивали жильцов дома с помощью «жучков» — специальных приборов. Потому и селили писателей вместе во вновь построенных домах, чтобы удобно было начинять их устройствами слежения. «Наверху» были прекрасно осведомлены об антисоветских разговорах советских писателей, и не только жильцов этого дома. «Жучки» работали отменно. Вот несколько мнений, зафиксированных в самое тяжелое время войны, когда дела на советско-германском фронте были плохи.
Иосиф Уткин: «Нашему государству я предпочитаю Швейцарию. Там хотя бы нет смертной казни, там людям не отрубают голову. Там не вывозят арестантов по сорок эшелонов в отдаленные места, на верную гибель. У нас такой же страшный режим, как и в Германии… Все и вся задавлено… Мы должны победить немецкий фашизм, а потом победить самих себя».
Алексей Новиков-Прибой: «Крестьянину нужно дать послабление в экономике, в развороте его инициативы по части личного хозяйства. Все равно это произойдет в результате войны… Не может одна Россия бесконечно долго стоять в стороне от капиталистических стран, и она придет рано или поздно на этот путь».
Корней Чуковский: «Скоро нужно ждать еще каких-нибудь решений в угоду нашим хозяевам [союзникам], наша судьба в их руках. Я рад, что начинается новая, разумная эпоха. Она нас научит культуре…»
Виктор Шкловский: «В конце концов мне все надоело, я чувствую, что мне лично никто не верит, у меня нет охоты работать, я устал, и пусть себе все идет так, как идет. Все равно у нас никто не в силах ничего изменить, если нет указки свыше».
Константин Федин: «Все русское для меня давно погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ больше не будет голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей [большевиков]…. Я очень боюсь, что после войны все наша литература, которая была до сих пор, будет просто зачеркнута. Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки».