Кстати, боялся Юзовский вполне обоснованно. В феврале 1953 года в адрес Сталина пришло письмо, подписанное крупнейшими советскими писателями, просившими «дорогого Иосифа Виссарионовича» «воздействовать» на Мосгорисполком в деле «переселения из домов Союза советских писателей, не имеющих к ССП никакого отношения» лиц. Письмо подписали Алексей Сурков, Константин Симонов, Александр Твардовский, Леонид Леонов и др. Почуяв, что много квартир в этом доме вот-вот освободятся, вследствие развернутой борьбы с космополитами и антипартийными критиками (Сталин якобы хотел переселить их на Дальний Восток), писатели подсуетились, чтобы решить самый насущный вопрос советской повседневной жизни — жилищный.
Пройдет много лет, студент Поюровский станет маститым критиком и четверть века потратит на то, чтобы установить на этом доме памятную доску в честь Юзовского. Несмотря на обилие звучных имен, до сих пор фасад дома украшает лишь эта мемориальная доска, что не дает покоя некоторым современным литераторам.
Но ведь если были антипартийные критики, значит, имелись и другие — партийные. Главным из них считался Владимир Ермилов, возглавлявший «Литературную газету» в 1946–1950 годах, собутыльник Александра Фадеева. Как рассказывала Лидия Либединская, однажды Ермилов в пьяном виде приполз домой в Лаврушинский переулок вместе с писателем Петром Павленко, который и тащил критика на себе. Они сели в лифт, который, однако, не выдержал двух пьяных пассажиров и сломался. Павленко оставил Ермилова и вызвал его жену. Но она оказалась не в силах вытащить его из кабины и оставила в лифте, пока он не проспится. Проснулся партийный критик в 4 часа утра, с похмелья он решил, что находится в клетке — и стал орать на весь дом. Можно себе представить, что почувствовали другие мирно спящие писатели и их родственники, услышав на рассвете звериный вой Ермилова. Пока все не сбежались, не открыли дверь лифта и не убедили критика, что он не в клетке, а в родном советском доме, он чуть не рехнулся. Что здесь скажешь? Пить меньше надо. Но меньше пить они не могли, пытаясь отмыть водкой свою больную совесть. Ну и богема…
У Ермилова были натянутые отношения с соседом Федором Панферовым, дважды лауреатом Сталинской премии, автором романа «Бруски», растянувшегося аж на четыре тома (тем самым, который, по словам Пришвина, хотел драпануть из Москвы в 1941 году). Это действительно были бруски и даже кирпичи, которыми при случае можно было бы топить печку на даче круглый год. Другие его романы носили соответствующие названия — «Борьба за мир», «Большое искусство» и «Волга-матушка река». Жена Панферова, лауреат Сталинской премии Антонина Коптяева, тоже классик соцреализма, давала своим виршам подозрительно похожие заглавия: «Дружба», «Дар земли» и тоже про реку, но другую — «На Урале-реке». Их брак явился ярким примером литературно-семейного подряда, весьма распространенной формы писательского общежительства. Бывали и вариации: муж — прозаик, жена — критик и т. д.
Как вспоминал Рыбаков, Панферов «…был и личностью, не слишком, может быть, значительной, но своеобразной, колоритной, очень характерной для того времени. Деревенский парень, не лишенный способностей, малообразованный, испробовал в свое время перо как “селькор” — сельский корреспондент в провинциальной газете. Напечатали. После этого он уже пера из рук не выпускал, обуяла страсть к сочинительству, вдохновлял пример “великого босяка” Горького, поощряли всякого рода призывы рабочих и крестьян в литературу. Написал роман — его расхвалили “за тему”, он тут же следующий, заимел квартиру в Лаврушинском переулке, дачу на Николиной Горе, жену-красавицу, стал секретарем Союза писателей, депутатом Верховного Совета — словом, весь антураж. И старался держаться соответственно. Людей принимал по строго разработанному ритуалу».
Панферов редакторствовал в журнале «Октябрь». Ритуал приема авторов, похоже, не очень изменился за прошедшее время.
«Неугодных к нему не допускали, — продолжал Рыбаков. — Я помню, как обреченно расхаживал по коридору один весьма известный критик, постоянный сотрудник “Октября”, но чем-то Панферову не угодивший. Этого было велено “гнать в шею”. Автор никому не известный, еще не прочитанный, допускался не дальше дверей. Так, со стоящим в дверях Панферов с ним и разговаривал. “Почитаем, ответ получите в отделе”. Следующий разряд — жест, приглашающий присесть. Значит, есть шанс на публикацию: кто-то автора рекомендовал, и он уходил обнадеженный. Но если вслед за приглашением сесть автору протягивалась пачка папирос “Друг” с нарисованной на коробке собакой, это значило, что его напечатают, он друг журнала. В этом смысле название папирос было символично. Этими вариантами церемониал не исчерпывался. Было еще два. Из ящика стола Панферов вынимал бутылку водки, наливал автору полстакана, подвигал блюдечко с печеньем:
— Выпей за успех.