Но не идти же под пули ради того, чтобы своей смертью придать правдоподобия той весьма некрасивой комедии, которую он разыгрывал перед Альмайо. Вряд ли стоит так далеко заходить в своем сочувствии этому кужону и его сородичам на всем континенте, которых вечно предают, обманывают, лишают всего, оставляя им одни суеверия. Радецки силился понять, что с ним происходит: то ли он впадает в былой романтизм, корнями уходящий в те далекие времена юности, когда он зачитывался Карлом Мэем и Майн Ридом, в книгах которых индейцев толпами убивают на глазах у их бессильных идолов, то ли в нем взыграло воспитанное его родной страной, всегда презиравшей всякого рода колонизаторов, горячее негодование и теперь толкает его на поступок, в котором всякая лояльность отходит на второй план, уступая место глубокой ненависти к той грязи, что пролили в индейскую душу столетия завоеваний и колонизации. Наверное, впервые в жизни он и в самом деле начал приобретать сходство с тем жестким немцем, маску которого носил, – полученный в автомобильной аварии шрам прекрасно сходил за след дуэли. И все-таки: стоит сказать лишь пару слов – и он окажется в одном лагере с этой девушкой, похожей на воплощение всего самого прекрасного, что создано западной культурой, воспарит над этой бездной, и разделяющие их ложь, мошенничество и обман останутся в стороне. В данный момент он в ее глазах – нацистский авантюрист, лишенный совести и веры, верный соратник Альмайо. Что, впрочем, имело свое преимущество: он мог позволить себе разглядывать ее вот так – беззастенчиво, жадно и, вне всякого сомнения, с ее точки зрения цинично. Джентльмены так женщин не разглядывают, и эта его манера пожирать ее взглядом, должно быть, окончательно утвердила ее в том, что он достоин презрения. На ней было изумрудно-зеленое платье – явно из Парижа, золотые испанские серьги, инкрустированные бриллиантами, а все окружающее – картины на стенах, гобелены, доспехи – вплоть до столового серебра, хрусталя и свечей – казалось только для того и создано, чтобы служить достойным обрамлением, завершающим ее образ. «Ты – сама жизнь», – подумал Радецки и тут же устыдился этого внезапного порыва нордического романтизма; конечно же, он несколько переутомился.
Разговор за столом перемежался долгими паузами, подчас кто-то из женщин смеялся несколько громче, чем положено; каждый из гостей говорил с той нарочитой непринужденностью, что звучит обычно несколько фальшиво, – забывая при этом выслушать собеседника; каждый как-то лихорадочно и слишком старательно пытался подчеркнуть, что он уверен в себе, как и надлежит светскому человеку – ироничному, ни при каких обстоятельствах не теряющему чувства юмора. Посол Франции изощрялся по части английского юмора, а посол Великобритании рассуждал о живописи импрессионистов – несомненно, первый и последний раз в жизни.
Альмайо не пытался принять участие в разговоре – сидел, молчал и мрачно на них смотрел. Радецки ясно видел, что он вне себя. В какой-то момент он так сильно сжал в руке бокал, что тот разлетелся вдребезги. На мгновение воцарилась напряженная тишина, и дамы – за исключением дочери посла – похоже, оказались на грани истерики, а мужчины чуть не утратили свои светские маски, под которыми прятали встревоженные лица. Но Альмайо спокойно вытер выступившие на пальцах капли крови, а метрдотель накрыл салфеткой следы пролитого вина. До десерта удалось дотянуть безо всяких истерик.
Поднявшись из-за стола, дочь посла дала знак остальным, и все направились в гостиную выпить кофе. Шампанское, кальвадос, коньяк – Альмайо наливал себе первым. Количество спиртного, выпитое им за истекшие двое суток, камня на камне не оставляло от сказки о том, будто «индейцы с одного стакана под стол валятся». Еще стакан коньяку, потом – другой, еще чашка кофе; гости притихли, замерли, нарастало всеобщее напряжение; женщины уже не пытались щебетать, мужчины изо всех сил подыскивали слова, по слова звучали нелепо, паузы становились все длиннее, каждая попытка завязать разговор лишь подчеркивала неизбежность искусственно оттягиваемой развязки, и в конце концов воцарилась полная тишина – лишь позвякивали бокалы – дрожащие руки опускали их на серебряный поднос метрдотеля или на мрамор камина. Посол откашлялся, поставил бокал, но прежде, чем он успел открыть рот, Альмайо решительным жестом указал на Диаса.
– А теперь, – простодушно объявил он, – я попрошу ваше превосходительство позволить моему другу развлечь компанию. У него талант иллюзиониста; совсем небольшой, любительский, но все же талант. В «Эль Сеньор» я бы его не пригласил, но для непрофессионала он работает неплохо, вот увидите.