— И скажу! Нарисую картину! — стал злее Бессмертный. — Вот первая: в энном колхозе полный беспорядок, развал. Председатель со своей теплой компанией пропивает все, что можно пропить. Люди на работу не выходят, на трудодни получают граммы, не интересуются соцсоревнованием и даже газеты не выписывают. И вот, в конце концов, молодому, красивому и энергичному секретарю райкома становится понятной вся картина.
Однажды вечером он привозит в село не менее молодого и красивого председателя, горячо рекомендует его, люди поддерживают, и все начинается, будто в сказочном царстве-государстве… Новый председатель не пьет и за работой даже не ест, люди на работу идут с энтузиазмом, на трудодни получают килограммы, все соревнуются между собой и все выписывают прессу, колхоз становится лучшим в районе, и о нем пишут в той же прессе, что он выписывает. Правда, как все гладенько и хорошо в этой картине?
Борисенко сначала изумленно слушал Марка, а потом расхохотался:
— Где ты выцарапал такую типичную картину?
— Из типичных романов. А много ли в романах писалось о следующем: сдавая, например, картофель, колхоз получает за него меньше, чем тратит на горючее, чтобы привезти ее на заготпункт? Или сколько писалось о золотом урожае, золотом зерне и как оно веселит счастливое хлеборобское сердце. А читали вы где-нибудь, как это золотое зерно после натуроплаты и расчетов с МТС под метлу идет на разные дополнительные и встречные планы и хлеборобское сердце подплывает кровью?
— Э-э, чего тебе захотелось! Не хочешь ли писателя подвести под такую критику, за которой начинается инфаркт? Писателей тоже надо жалеть, и им нелегко вырастить свое золотое зерно. Ну, а полова бывает во всяком деле — и в сельском хозяйстве, и в литературе… Так что же ты своей картиной хотел нарисовать?
— То же, о чем вы подумали, то же, что думают люди: плохо еще, очень плохо ведем мы хозяйство на земле. Я понимаю, что не на чужом золоте, а на рабочих мозолях поднималось наше государство, я понимаю, почему нам надо было и не доесть, и не доспать, я понимаю, что такое борьба за хлеб. Но я против той борьбы, когда экономим граммы, а теряем пуды и отдаляем земледельца от социализма.
— А не загнул ли ты, Марко? — насторожился Борисенко.
У Бессмертного болезненно зашевелились морщины у глаз и рта.
— Может, и загнул, о таком не часто нам выпадает совещаться. Сам хочу разобраться в этом. Я похож на человека, у которого болит корневой зуб, а ему кажется — все болят, и уже не разберешь, где зубное, а где сердечное. Правильно, что первая заповедь — есть первой, но когда мы, как и о первой, заговорим и о второй — о хлебе насущном на столе хлебороба? Об этом мы как-то стыдливо молчим, потому что кое-кому приходит в голову, что это собственнические тенденции, пережитки. А хлеб еще никогда не был пережитком!.. Каждый председатель колхоза, руководство перед первой заповедью чувствует истинно страх божий, а перед второй — кое-кому и за ухом не зудит: за это строгача не влепят, на суд не позовут, страха не нагонят… Что же остается делать земледельцу, когда после жатвы он все свои трудодни выносит из амбара в одном мешочке или сумке? Или пухнуть с голоду, или как-то выкручиваться и лукавить, теряя свое достоинство и сердце. Вот и начинает он выкручиваться, как может, как умеет: один, что видит, то и лямзит ночами с колхозного поля и даже не считает это воровством; другой, согнувшись в три погибели, тащит на базар овощи и становится рядом с перекупщицей или торговкой не гордым земледельцем, а съежившимся мешочником; а третий бросает землю и ищет где-то более уверенного куска хлеба, хоть и в охране, будь она неладна… Вот так и черствеет и ожесточается крестьянское сердце, и черствеет без его ласки земля. Об этом мы стараемся меньше говорить и еще меньше писать, но от всего этого мы, в конце концов, теряем больше хлеба, чем его надо на потребление, теряем человеческую веру в силу коллектива, отодвигаем земледельца от большой общей радости, и он вырывается на мелкую тропинку, что ведет его с широкого поля на лоскут своего огорода. Арифметика — это наука для всех, но с арифметикой колхозного трудодня мы не свели концов.
— Ну и чего ты хочешь?