— Роберт Болито, если ты здесь, надеюсь, что ты слышишь. Меня зовут Джулия Лавэт. Мы с тобой, вполне возможно, дальние родственники, точно не знаю. Да это, вероятно, не так уж и важно. А что важно, так это то, что я привезла назад твои письма. Извини за беспокойство, мне очень жаль, что мы увезли эти письма отсюда.
Я знаю, что ты в постскриптуме просил Мэтти все их сжечь, но, увы, она этого не сделала. Женщины всегда хранят старые вещи, даже те, что причиняют им боль. Это был неверный шаг с ее стороны — оставить их, чтобы читал кто попало, но вряд ли тебе стоит ее за это винить. И нас — за то, что мы прочли их. Я прочла твои письма, Роберт, так что теперь знаю, что ты добрый и храбрый человек. Но даже при этом тебе не следовало так поступать с Эндрю Хоскином и, наверное, с другими, кого я не знаю. Видимо, тебе было так больно, что ты не задумывался, кто еще попадет под удар твоего отчаяния. Ты совершил очень мужественный поступок, последовав зову своего сердца, ты рисковал жизнью в надежде спасти Кэтрин Триджинну…
Откуда ни возьмись по чердаку пролетел порыв ледяного ветра, и свеча зачадила, бросая по всему помещению странные тени. Я обхватила себя руками и как зачарованная уставилась на отражение ее пламени в серебряной чеканной оправе перстня, который Идрис надел мне на палец, и попыталась унять бешеный стук сердца.
— Нет в мире большего несчастья, чем безответная любовь. Но решение Кэтрин остаться в Марокко было вызвано не только тем, что она не любила тебя, и не тем, что полюбила корсарского капитана. — Я положила ладонь на вышивку, которая лежала поверх его писем, и расправила ее, чтобы серебряные нити попали в круг света, чтобы розы, папоротники и утесник — ее тема, ее сюжет — стали ясно видны. — Видишь это, Роберт? Прекрасная работа, правда? У твоей кузины был истинный талант, настоящий, редкий дар. Видишь эти дикие розы, этот утесник? Помнишь тот венок, что ты надел ей на голову? Она вот на всю жизнь его запомнила. Кэт унесла Корнуолл в своем сердце и хранила его там все то время, что жила в Африке. А вот если бы она осталась здесь, в Корнуолле, этот ее дар пропал бы втуне.
В Марокко она стала тем, кем всегда мечтала стать, — мастерицей-вышивальщицей. Неужели ты и впрямь ставишь ей в вину эту мечту, Роб?
Я помолчала, потом продолжила:
— Не знаю, почему я сейчас мелю весь этот вздор. Это, видимо, бессмысленно. Возможно, я просто пытаюсь убедить в чем-то саму себя. Или тебя, но тебе, видимо, безразлично все, кроме твоей собственной боли. Я хотела попробовать убедить тебя вот в чем: что я понимаю — по крайней мере отчасти, — насколько ужасным было то, через что тебе пришлось пройти. Однако тебе все же удалось спасти Мэтти Пенджли — милую, добрую Мэтти, — которая уже, наверное, думала, что совсем пропала в этой чужой стране. Ты спас ее, и вы зажили вместе, завели детей. Это очень благородный поступок, и я испытываю за тебя гордость.
Тут у меня иссяк запас слов, и я просто молча сидела во тьме, ожидая сама не знаю чего и чувствуя себя полной дурой. Сквозь стекло окошка была видна полоска еще розовеющего неба. Скоро совсем стемнеет…
— Сейчас я уйду отсюда. Мне хотелось просто принести твои письма назад и высказать тебе свое уважение, — тихонько закончила я и встала, чтобы уйти.
Я уверена, совершенно уверена, что не задела стол, когда вставала. Но в этот момент свеча упала и покатилась — словно ее кто-то толкнул, или это просто сработала сила земного притяжения, — пока не уткнулась в пачку писем, которые тут же вспыхнули. Пламя со свистом рванулось вверх. Я вскрикнула и выронила фонарик. Пламя сперва было ярко-алым, потом стало оранжевым, потом светло-золотистым, почти белым. Две мысли преследовали меня: что надо спасать вышивку Кэтрин и что весь чердак со мной вместе сейчас охватит пожар. Но в тот самый момент, когда я по-настоящему испугалась, пламя погасло само собой, так же быстро, как возникло, и я обнаружила, что стою в полной темноте.
Нагнувшись, я принялась шарить по полу дрожащими руками в поисках фонарика, ожидая в любой момент наткнуться на ледяную руку кого-то или чего-то потустороннего. Ничего подобного не произошло. Вообще ничего. Воздух был неподвижен и, кажется, стал немного теплее, мои пальцы наконец сомкнулись на корпусе фонарика. Я включила его и направила на стол, опасаясь посмотреть на ущерб, нанесенный огнем.
Письма исчезли, все до последнего клочка, оставив в память о себе лишь горсточку холодного серого пепла. И в этом пепле лежал вышитый Кэтрин платок, неповрежденный, сверкающий. Я осторожно взяла его, но, несмотря на наличие множества серебряных и золотых нитей, он не был даже теплым. Как такое могло случиться? Мой рационалистический ум тут же сообщил мне, что платок, видимо, вещь гораздо более долговечная, нежели бумага — особенно бумага, которой четыре сотни лет, — но даже при этом… Вся дрожа, я побрызгала вокруг себя водой из фляжки и вновь поставила свечу. После чего бросила щепотку соли через левое плечо — мама была бы очень этим довольна, даже горда, — чтоб отогнать дьявола.