…Этот двор они покинули тотчас же, как только из хаты вышел Михальцевич. Лидку заперли, сунув в пробой висевшую на шнурке железку. Быстрым шагом подались к лесу, углубились в него. Стволы сосен колоннадой уходили в густой сумрак, растворялись в нем. И Шилин с Михальцевичем держали путь в этот сумрак. Подгоняли себя, хотя и знали, что никакой погони не будет, — гнал их прочь от деревни страх перед содеянным. Шилин и раз, и другой заводил речь об этом:
— До сих пор приказывал расстреливать, вешать, сам расстреливал и вешал. Все было оправдано: идет борьба не на жизнь, а на смерть. Но чтобы насиловать ребенка да еще вдвоем… Это конец, финиш… Это маразм, крайняя степень деградации…
Михальцевич размышлял вслух, уверенный, как всегда, в своей правоте:
— Мы воюем, а на войне все средства хороши. Вот и подкинули им сюрпризец: комиссары от Ленина — насильники, растлители. Это же здорово! Пускай теперь и бунтуют против комиссаров.
Они не знали, куда выйдут, когда кончится лес, однако шли и шли, пока совсем не стемнело. На полянке среди леса нашли копну сена, зарылись в него, решили: тут и заночуют. Было еще рано, спать не хотелось. Тишина царила над землею, лишь порой прошуршит в сене мышь да вскрикнет в лесу то ли птица, то ли кто из мелкого зверья. Мрак густел и густел, наваливался со всех сторон, как нечто материальное, вещественное, даже, казалось, был ощутим на вес. На аспидной доске неба лихорадочно блестели крупные звезды. Ярче других — звезды Большой Медведицы. Ветка березы, нависшая над копной и резко белевшая на фоне неба, была недвижима. В воздухе вдруг послышался шелест крыльев — пролетела большая птица и села на ветку. На ту самую. Ветка вздрогнула, перечеркнула Большую Медведицу, словно пытаясь смахнуть ее с неба.
— Сова, — сказал Михальцевич. — Глаза зеленые.
Птица, напуганная голосом, улетела.
— Слушай, поручик, — заговорил Шилин, — с мандатом нам больше таскаться нельзя. Надо, пожалуй, разойтись.
— Почему нельзя? Мандат еще послужит. Перейдем в другую губернию.
— За казну свою, дорогой, хлопочешь. На парижскую баню не хватит. Кстати, а ты был в Париже?
— Нет.
— Какое совпадение, и я не был.
— Иронизируешь, Илларион Карпович. А казна моя, конечно, скудновата. Ну чем мы особенно разжились?
— А раньше, в отряде?
— Да тоже все по мелочи.
— Врешь ты, поручик, как газеты. Что-то я начал в тебе сомневаться. Сбежишь от меня и продашь.
— Подозреваешь в коварстве? Ну, за это время можно было проверить, кто я и что я.
— Кругом, дорогой, коварство. Возьми хоть вот эту березовую ветку, что на нас глядит. Только что она дала приют птице. А завтра из нее сделают лук и стрелой убьют ту птицу.
— Философия, — сказал, зевая, Михальцевич. — Философия, которой я никогда не понимал и не любил.
— Ладно, давай помирать.
— Что еще за страхи? — повернулся в норе Михальцевич. — Что значит помирать?
— Философически, друг мой. Один древний грек утверждал: засыпая, мы умираем. А когда просыпаемся — рождаемся снова. Вот так бы взять да родиться совсем другим. Или проснуться лет на десять назад.
Шилин лежал на спине и смотрел в небо. Слабость и успокоение разливались по телу, туманилось в голове. Звезды в глазах начали раскачиваться, словно на кончиках ресниц, и исчезали, проваливались в черную бездну. Шилин заснул.
13
Сапежка, добравшись до уездного города, первым делом зашел в милицию, чтобы позвонить в губчека. К счастью, связь с Гомелем оказалась не поврежденной. Сапежка заказал Гомель и, пока уездный телефонист туда пробивался, начал на правах старшего разговор о том, что в уезде плохо действуют отряды самообороны.
— Вы должны зарубить себе вот здесь, — стукал он косточками пальцев по своему плоскому носу, — что во все деревни послать красноармейские отряды невозможно. Откуда наберешь столько бойцов? — мерял расстояние от стола, за которым сидел начальник милиции, до стола его секретарши — милиционера. Та, подперев рукой щеку, смотрела на Сапежку с подчеркнутым вниманием, как и надлежит смотреть на начальство, и всякий раз поворачивала голову в ту сторону, куда шел Сапежка. — Винтовками мы ваш уезд вооружили?
Пожилой, с усталым видом начальник милиции молчал, хмурился. Рот его время от времени кривился и возле нижней губы подергивался какой-то мускул — последствие контузии. Сапежка, не выдержав его молчания, круто обернулся к столу секретарши и повторил свой вопрос.
— Ага, правда ваша, вооружили, — ответила та поспешно, но не меняя позы, — так и сидела, расплющив щеку о ладонь. И думала: «Господи, и сколько же тут перебывает разных начальников, и все учат, учат… И этот какой-то издерганный. Не дай бог такого нервенного мужа».