Вглядываясь в фигуры Рубина и Сологдина, читатель осознает всю губительную мощь идеологизированного тоталитарного государства, которое может либо растворить в себе человека (случай Рубина), либо вытолкнуть его в одиночество цинизма, прикрытого другой выдуманной идеологией (случай Сологдина). Трагедия (как всегда у Солженицына, чреватая комическими мотивами) этих персонажей в их напряженной активности, в их внутренней приверженности к идеологической четкости, в их гипертрофированном интеллектуализме, неразрывно связанном с инстинктом самосохранения. И Сологдин, и Рубин не в состоянии сделать шаг из своей сферы (или, на Языке Предельной Ясности, – «ошария»); для того и другого дворник Спиридон – лишь немой объект, а не совопросник, для того и другого Россия – абстракция, что не исключает ни проклятий Сологдина, ни патриотизма Рубина.
Между тем и Россия, и дворник Спиридон существуют, и Нержин обращается к ним не ради поиска «сермяжной правды», но ради самого общения. Его влечет живой человек с непривычным взглядом на реальность, с особенной и неповторимой судьбой, каждый поворот которой оказывается для Нержина неожиданностью. Нержинское «хождение в народ» началось до общения со Спиридоном – была война, был лагерь, были человеческие судьбы и была естественность схождения с мужиками, недоступная «барам» прошлого века. Не только умственный поиск, но и прежде всего обыденность поколебали прежнюю, довоенную очевидность («Не было и никакой Руси, а – Советский Союз…»). Народ сохранил свою особенность, но утратил «кондовое сермяжное преимущество». Общаясь с солдатами и зэками, разговаривая со Спиридоном, Нержин все больше понимает, что «оставалось – быть самим собой», что «надо стараться закалить, отгранить себе такую душу, чтобы стать человеком. И через то – крупицей своего народа»[587]
.Старая традиционная вера в народ и сохраняется, и меняется, рядом с восхищением мерцает ирония, словно бы делает автор себе и любимому герою скидку на обстоятельства «места и времени». «С такою душой человек обычно не преуспевает в жизни, в должностях, в богатстве (мир маскарадных “мертвых душ” мы наблюдали в романе достаточно, его не заметить способен только Рубин. –
Спиридон несомненно сумел сохранить душу в своих бесконечных злоключениях. Сказочная по форме история его жизни, а заодно и России, куда достовернее, чем суконным языком квазинауки писанная другая история человека и страны – биография Сталина. Полярность этих автобиографий (Солженицын настойчиво подчеркивает сталинское авторство известной всей стране коричневой книжицы, следуя, впрочем, за логикой титульного ее листа) лучше многого объясняет, кому принадлежит власть в стране рабочих и крестьян. И у Спиридона, то неволей, а то и в охотку укреплявшего эту (а мог бы укреплять и другую) власть, есть все основания в сердцах послать на три веселых буквы «всех сеятелей разумного – доброго – вечного», не разбираясь особо в идеологических тонкостях.
Этот природный скептицизм крестьянина, осознавшего, что сеяли рожь, а выросла лебеда, казалось бы, ведет к абсолютному фатализму, к растворению в не только не познаваемом, но и бессмысленном потоке, где все одно и все всего стоит, где нет ни добра, ни зла, а только течение. И мы готовы уже (разумеется, с должными поправками) вспомнить о Платоне Каратаеве и подивиться, как это Солженицын пошел на такой явный повтор классического сюжета о барине и мужике (ведь уговорил же он нас, что Нержин не барин). Тем паче что эпизод с немецким фатером, сумевшим понять через свою беду горесть Спиридона, вроде бы уверил нас в каратаевской незлобивости окончательно (толстовские мотивы здесь действительно отчетливы). И вроде бы отгорожен Спиридон от политики и идеологии и не думает о них:
«Его родиной была – семья.
Его религией была – семья.
И социализмом тоже была семья».
И вроде бы можно убаюкаться этими ритмичными строками (а там желающий скажет: вот и Яконов ведь борется за свой дом), как вдруг складывающаяся на протяжении трех глав картина рушится. И на вопрос скептика Нержина «Это мыслимо разве – человеку на земле разобраться: кто прав? кто виноват?» (вновь и вновь возникает – теперь в словах героя – толстовская мысль, толстовский взгляд на мир) скептик Спиридон отвечает «с такой готовностью, будто спрашивали его, какой дежурняк заступит дежурить с утра. – Я тебе скажу: волкодав – прав, а людоед – нет!» И никакого скептицизма не остается в помине, и никакой «органичной жизни», и никакого Платона Каратаева.