Цыгано-грузин попрощался и исчез, а
В лавке со спиртным мы накупили кучу маленьких бутылочек с джин-тоником и вернулись на квартиру. Мы пили, сидя на балконе и пялясь на море, поблескивающее между превратившимися в рассадники бедности хрущобами и гадали, что такое может находиться за той дверью. В конце концов мы не выдержали. Я повернул ручку. Дверь не была закрытой. Посреди пустой комнаты стоял гроб. Пустой, покрашенный черной краской гроб. И ничего более.
Когда я проснулся, Хайке уже не было. Ее рюкзака тоже. На столе лежал листок из дорожного блокнота с адресом ее электронной почты, но без телефонного номера. Девушка написала, чтобы я обозвался, и что нужно будет обязательно встретиться, когда она уже возвратится из Сибири. У нее, в Берлине, или у меня, в Кракове. Еще она писала, что ей было приятно, чтобы я так сильно не брал в голову все дела, связанные со славянскостью, германскостью, русскостью и польскостью, что — в конце концов — все это фигня на палочке. Внизу был e-mot поцелуя (:*), а еще она подписалась именем и фамилией. Я рассмеялся, завалился на кровать и закурил, хотя по утрам я никогда не курю. Солнце заглядывало в комнату, кося лучами: свежее и радостное.
В Ялте на главном проспекте стояли фотоателье с высшим светом. Можно было переодеться в члена царского семейства, в пирата или мушкетера.
Обязательным элементом всех тех интерьеров была роскошь. Без роскоши никакой забавы не было, никто бы не заплатил ломаной гривны или, как говорили здесь, рубля. Те, у кого не было средств на царские ателье, могли сделать фотку с небольшим крокодильчиком. Пасть у него была заклеена скотчем. «Эт чтобы не уебал[128]
», — пояснил мне переодетый пиратом мужичок, сдававший крокодила в аренду. Половина зубов у пирата была замазана черным маркером, как будто бы их у него не было. Еще имелась хроменькая обезьянка и дофига попугаев. На самой вершине Ай-Петри в тумане стояли верблюды. Их туда завозили автобусами, чесслово. Изо всех окон торчали верблюжьи головы. И всего этого для меня начинало делаться уже слишком.В Алуште длилось нечто вроде русского карнавала. Когда уже совершенно измученный автобус, которым управлял такой же измученный водитель, выблевал меня на автовокзале, я погрузился в этот весь карнавал по самые уши. Здесь каждая стенка пульсировала русским диско, это же диско лилось из каждой трещины, протискивалось между машинами, припаркованными в каждом месте, которое только можно было представить, между выгнутыми металлическими листами, выкрошившимся бетоном, вывесками из ДСП, кириллическими буквами, вырезанными из цветной пленки и налепленными на что только было можно.
Несколько отупевший, я отправился искать квартиру. Уже через несколько шагов меня догнала
— Это пани Маша, — шепнула ведущая меня
— Из Норильска, — изумленно шепнул я. Я никак не мог представить себе Норильск — бетонный городище посреди ничего, в совершенной пустоте. Точно так же, — думал я, — Норильск мог бы кружиться по космической орбите. В окрестностях Норильска не было ничего такого, за что можно было зацепиться воображением. На том расстоянии, — думал я, на котором европейский человек имеет от себя Париж, Лондон, Прагу, Краков, Мюнхен, Цюрих или Рим, они там, в Норильске, имеют одну или две деревни — деревянные и погруженные в болото, грязные и наполовину животные, над которыми возносятся испарения водки и борща[129]
. Несколько печальных, пугающих точек в небытии. И сам Норильск — покрытое сажей, мрачное поселение, навеки застрявшее в вечной мерзлоте, полгода дрожащее в полнейшей темноте, а вторые полгода — при вечной половине пятого под утро, при которой еще не известно, что лучше: то ли минус сорок, но на темную, то ли грязь до подмышек в бледном полусвете.