Статья была, в сущности, разносной, и все-таки Оливеру было приятно. Все-таки впервые хоть кто-то написал о нем хоть что-то. Воодушевленный даже этим скромным проявлением внимания со стороны критики, попытался вновь отличиться.
И отличился. Третья его книга действительно наделала шуму. Называлась она «Голоса моря» и представляла собой прихотливо скомпонованную подборку писем, отправленных потерпевшими кораблекрушение, – в детстве и отрочестве бутылки с такими письмами Оливер часто находил на безлюдном побережье неподалеку от замка Шелл-Рок. Вспомнил об этом и специально съездил в те места, побродил по берегу. Вот уж не предполагал, что когда-нибудь вернется в Нортумберленд, а вот – вернулся! Наведался и в другие приморские районы и всюду собирал эти наполненные воплями отчаяния стеклянные емкости, среди которых попадались образцы как трехсотлетней давности, так и всего лишь неделю назад брошенные в пучину.
Привез свою коллекцию в Лондон. С мешком бряцающих посудин взобрался на шестой этаж дома, в котором снимал жилище. Опустил бережно мешок на пол. Вооружился молотком и принялся разбивать зеленые, синие, темно-желтые, просто прозрачные – на множество осколков: крупных, мелких, крохотных и совсем уже пылевидных.
Бил, разумеется, через мешковину, чтобы стеклянная какая-нибудь брызга, не дай бог, не попала в глаз.
Затем ножницами крест-накрест разрезал мешковину, отогнул края и осторожно, пинцетиком, извлек из-под осколков одно за другим все письма.
Внимательно прочитал их, отобрал самые душераздирающие и наклеил на отдельные листы плотной мелованной бумаги, а сверху залил клеем и припорошил все теми же осколками, каковые, по его замыслу, должны были изображать волнистую поверхность моря. Сквозь мозаику лазурных, изумрудных стеклышек разобрать буквы (и без того корявые, поскольку писались они, как правило, в качку) было почти невозможно, но Оливер полагал, что именно это обстоятельство заставит читателя глубже проникнуться отчаянием адресантов.
«Голоса моря» – так, напоминаю, назвал он свое произведение. Единственный экземпляр этой единственной в своем роде книги выставил у модного галерейщика в Сохо.
И надо же было так случиться, что некий завсегдатай вернисажей опознал по почерку в одном из адресантов своего кузена и подал на Оливера в суд, требуя возмещения морального ущерба.
«Вы – чудовище, сэр! Вы – нравственный урод! Вы должны были немедленно сдать эти бутылки в Адмиралтейство! – горячился на суде родственник адресанта. – Быть может, на каком-нибудь необитаемом острове бедствуют сейчас чьи-то близкие! Быть может, еще не поздно снарядить экспедицию для спасения несчастных!»
Что тут началось! Ох, и досталось же Оливеру. Литературные критики, наконец, заметили его, однако называли не иначе, как имморалистом, и обвиняли в преступлении против человечности. В унисон с ними на страницах «Times» выступил «королевский открывальщик океанских бутылок» – Оливер и не подозревал, что такая штатная должность утверждена при дворе аж с 1560-го года, причем утверждена одновременно с королевским указом, в соответствии с которым всякий, кто осмелится самовольно вскрыть найденную в море или на берегу бутылку, подлежит смертной казни через повешение.
К счастью для Оливера, указ этот давно не действовал. Впрочем, «королевский открывальщик» и не добивался смертного приговора, просто хотел предупредить молодого модерниста, что антигуманистические тенденции в современном искусстве подвигают совершать и антигуманные поступки.
Как бы то ни было, Оливер мог бы даже стать знаменитым. Но все испортил критик А. из «Уоркерс дредноут», предложивший коллегам объявить ему бойкот: «Ни слова о подлеце! Таким, как он, скандалы только на руку!» Коллеги, обычно не разделявшие мнения марксиста, на этот раз согласились с ним и дружно замолчали.
Оливер, надо отдать ему должное, не обиделся и винил в провале своего проекта лишь одного себя: «Наверное, я небрежно наклеил стеклышки. Или же тексты подобрал не самые выразительные. В общем, проявил постыдную поспешность, а ведь в искусстве торопиться некуда». Что же касается вопроса, «этично» ли поступил он или по-свински, то над этим Оливер вообще не желал ломать голову. В конце концов, он же занимался литературой, а не спасением потерпевших кораблекрушение, поэтому и не принял близко к сердцу тяжбу с родственником адресанта. Пришлось, конечно, потратиться на адвокатов, но деньги, слава богу, пока еще были.
Кстати, после суда великодушно подарил проигравшему истцу всю свою коллекцию…
Более ничего примечательного в двадцатые годы Оливеру создать не удалось, и это, разумеется, его нервировало. Потихоньку он начинал разочаровываться уже и в себе самом, точнее, в своих литературных способностях.
Тогда же стали случаться у него приступы национальной болезни – хандры. Часами, не в силах пошевелиться, сидел, глядя с тоскою в стол, в пол, в потолок.