Стемнело, когда хмельные девчата, горланя хором: «Ромашки спрятались, поникли лютики...», побрели парами, в обнимку, на трамвайное кольцо. Тобиас и Николай Петрович пошли их провожать. В подкатившем трамвае было пусто, но вагоновожатай долго не хотел открывать двери. Конечно, он оробел, увидев на остановке толпу оборванных, исцарапанных девок, через одну с фингалом под глазом, явно нетрезвых.
Все-таки удалось его уговорить, и «лахудры», пообещав не шуметь, полезли в вагон. Без шума однако не обошлось: влезавшая последней поскользнулась на подножке, а он этого не заметил (смена кончалась, торопился в парк) и нажал на кнопку пневмоавтоматики. Двери сомкнулись и защемили несчастной голову, – туловище, руки и ноги беспомощно телепались снаружи. Девицы подняли жуткий хай, ругали вагоновожатого на чем свет стоит, тот снова открыл двери, но везти скандальных пассажирок наотрез отказался. «Выметайтесь к едрене фене, – закричал в микрофон, – пока не сдал куда следовает!» На него не обращали внимания, утешали недотепу, растирали ей щеки. Кое-как Николай Петрович уладил конфликт.
Тобиас, преисполненный благодарности, долго махал вслед трамваю, ведь столько качественнейшей древесины досталось ему совершенно даром. В мыслях уже занятый ремонтом судна, он решил, не дожидаясь утра, собрать разбросанные по территории сокровища, сложить их штабелем в эллинге... но тут тихий стон донесся из темноты. Пошарил палкой в кустах, – стон повторился. Посветив ручным фонариком, обнаружил под кустом еще одну участницу давешнего побоища. «Эй, подруга,– спросил Тобиас,– ты живая или мертвая?» Ответа не последовало – девушка была без сознания. Тобиас позвал Николая Петровича, вдвоем они перенесли довольно тяжелое тело в будку, уложили на скамейку. «Эх ты, горе луковое»,– умилился старик, рассмотрев потерпевшую при свете тусклой электрической лампочки. Тобиасу тоже приглянулась эта прелестная крупная блондинка в изодранном красном сарафане. В свою очередь и девушка, придя в себя, не сводила с него глаз и лишь к нему обращалась, когда слабым голосом просила пить. Интуиция мгновенно подсказала ей, что именно он (а не ветреный Генка) может составить ее счастье. Тобиас покормил девушку с ложечки похлебкой, сваренной Николаем Петровичем из лекарственных растений, всю ночь прикладывал к ее вискам холодные влажные камушки. Девушку звали Елизавета, она стала часто бывать на лодочной станции, готовила Тобиасу и Николаю Петровичу пищу, прибирала в будке. Приводил ее Тобиас и в комнатушку Савушкиных, где она быстро нашла общий язык с Еленой, – я однажды прислушался к их перешептыванию в разгар застолья: «Помогает еще спринцевание солевым раствором, ложка соли на литр воды... или раствором борной кислоты – три ложки на литр...» «А ты пробовала марганцевокислый?.. погоди, я сейчас вспомню… это ложка двадцатипроцентного марганцевокислого калия на литр...» Кстати, они и внешне были похожи: обе рослые, светловолосые. Вероятно, чтобы угодить подруге, Елизавета на поэтических чтениях, которые Федосей время от времени устраивал в своей комнатушке, садилась как можно ближе к нему, стараясь не пропустить ни слова, и вскоре знала наизусть многие его поэмы. При всем при том она поминутно оборачивалась к Тобиасу, и видно было невооруженным глазом, что лишь он один занимает ее мысли, будит ее чувства, а всякие там стишки ей на самом-то деле до фонаря.
Я был подавлен провалом на вступительных экзаменах, муки неразделенной любви и творческое бесплодие усугубляли депрессию.
Наступил сентябрь, небо над заливом серебрилось, то и дело начинал моросить пока еще теплый дождик, первые желтые листья вспыхивали в кронах рощи зеленой, рощи священной.
Мы с Тобиасом, бывало, брали четырехвесельный ялик и уходили далеко в залив, гребли до изнеможения, и когда перекуривали, Тобиас говорил мне: «Леха, да не переживай ты так! Вот что я тебе скажу: практически любую бабу, понимаешь,
Если ветер крепчал, мы поворачивали к берегу, вбегали, мокрые с ног до головы, в будку, где хозяйничала Елизавета: накрывала желтой клеенкой стол, ставила посередине сковородку, доверху полную жареных опят, которые она срезала с остова тобиасова корыта. Николай Петрович наливал нам для сугреву по сто граммов, мы выпивали, и я веселел, а Тобиас и без того с каждым днем улыбался все шире, он ведь успешно поступал в мореходку, сдал математику, еще что-то, готовился писать сочинение (не подозревая, что ничего хорошего ему все равно не светит).
А вот Николай Петрович по мере приближения осени становился все мрачнее, прихрамывал все заметнее, жаловался: «Нога шумит!»