— Мы оба принадлежим к тайному обществу — гетерии, а одно из его основных правил состоит в том, что нельзя ни в чем отказывать другу на смертном одре. Вот я и попросил его освободить пленных, и он дал согласие.
— Ты сделал больше, чем твои славные предки! — воскликнул я. — Античный грек потребовал бы гекатомбы, а ты, бедный чистый агнец, ты попросил помилования… Ты хочешь, чтобы тебя не только оплакивали, но и благословляли.
Апостоли грустно улыбнулся и погрузился в тихую молитву. Заметив это, я оставил его беседовать с Богом, с которым ему, подобно Моисею, через несколько часов предстояло встретиться лицом к лицу.
Я поднялся на вершину холма, возвышавшегося в центре острова; это было, как я уже говорил, место нашей обычной прогулки с Апостоли, когда у него еще доставало сил совершать ее.
Срывая ветку олеандра и втыкая ее в бугорок над истоком ручья, бегущего к морю, он часто говорил мне:
— Если бы мне предоставили свободу в выборе могилы, я хотел бы, чтобы меня похоронили здесь.
Последняя увядшая, умирающая ветка, поставленная им, была еще там, словно охраняя это место. Я прилег подле нее и, видя над головой мириады звезд, о существовании которых мы, у нас на Западе, даже не подозреваем, а вокруг десятки островов, напоминающих корзины, полные цветов, понял желание умирающего избрать этот уголок земли местом своего последнего ложа. Кроме того, людей Востока мало заботит, где проходит их земная, призрачная жизнь, гораздо больше внимания они уделяют месту своего будущего вечного упокоения.
Когда я вернулся в шатер, Апостоли спал довольно спокойно, но через полчаса у него открылся сильный кашель, перешедший в сильную кровавую рвоту; раза два-три он терял сознание у меня на руках, полагая, что наступает кончина, но затем снова возвращался к жизни и улыбался той ангельской и грустной улыбкой, какую я наблюдал только у тех, кому суждено умереть молодым. К двум часам ночи последнее борение между жизнью и смертью иссякло. Жизнь отступила и, казалось, лишь молила своего противника дать ей время угаснуть по-христиански.
Днем приехал греческий священник — за ним посылали в Самос, — что доставило Апостоли истинную радость. Я хотел было оставить их наедине, но он, обернувшись, попросил:
— Останься, Джон. У нас не так уж много времени побыть вместе, чтобы ты уходил.
При мне он рассказал старому монаху всю свою жизнь, чистую, словно жизнь ребенка. Священник был глубоко растроган и, попеременно указывая мне то на умирающего, то на пиратов, время от времени заглядывающих в шатер, вымолвил:
— Вот кто уходит и вот кто остается.
— Бог судит по-своему, святой отец, — отозвался Апостоли, — я слаб, он призывает меня к себе для молитв и оставляет сильных для борьбы. Святой отец, когда я умру, вы будете молиться за упокой моей души, не правда ли? Ну а я буду молиться за свободу.
— Будь покоен, сын мой, — отвечал монах, — уже недалек тот день, когда клич отмщения твоих собратьев заставит тебя содрогнуться в могиле; поверженный к стопам Господа, ты сможешь больше свершить для своей отчизны, чем живой.
— Так пусть же приходит смерть, святой отец! — воскликнул Апостоли в высоком порыве. — На этом условии я жду ее и благословляю.
— Аминь! — возгласил Константин, входя в шатер и преклоняя колени у ложа умирающего.
После этого священник совершил причастие, а во мне зародилась вера в это грядущее возрождение страны, ибо я видел вместе юношу, старого монаха и главаря пиратов — а ведь Бог отдалил друг от друга юность и старость и отделил глубочайшей пропастью преступление от добродетели. Они были объединены таинственными узами, единой любовью, общей надеждой, которые возносящийся на Небо завещал остающимся на земле и залогом которых служило тело Христово.
По завершении обряда Апостоли совсем успокоился, то ли потому что эта религиозная церемония действительно принесла ему облегчение, то ли потому, что, как справедливо говорят о больных туберкулезом, в момент приближения последнего часа причащение позволяет им увидеть смерть в венце надежды.
Едва старый монах вышел, как страдалец почувствовал себя лучше и попросил вынести его на порог шатра. Мы с Константином, взявшись за концы тюфяка, служившего ему ложем, тотчас же выполнили эту просьбу. Взглянув вокруг, он в восторге воскликнул, что мрачная пелена, застилавшая ему взор последние дни, спала и он снова видит небо, море и даже дальний берег Самоса, в первых лучах восходящего солнца казавшийся смутным трепетным маревом. Глаза Апостоли сияли такой радостью, а лицо таким счастьем, что я отбросил мысль о неизбежности конца и стал надеяться на чудо. Апостоли словно посетил ангел-утешитель. Я сел подле него, и он принялся говорить мне о матери и сестре, но не так, как в предыдущие дни, а словно долго отсутствовавший странник, который, возвратившись, встретил на пороге отчего дома дорогих ему близких.