Пробило шесть склянок; медлить далее было невозможно, и я попросил разрешения удалиться ради серьезного дела; друзья позволили и проводили меня градом обычных в таких случаях шуточек. Не желая их разочаровывать, я придал своему лицу подобающее выражение и спустился в каюту. Никто ничего не заподозрил. По пути я приказал Бобу приготовить лодку и отвезти меня на берег.
Все было готово. Я надел на себя пояс, куда зашил золотые монеты и векселя на Смирну, Мальту и Венецию; проверил бумажник и убедился, что если буду убит, то все мои бумаги окажутся в полном порядке; положил в карманы пару пистолетов; благоговейно поцеловав портрет матушки, повесил его на шею и застегнулся. Сделав знак гребцам подойти ближе, я спустился в лодку через орудийный порт.
Едва я отплыл на тридцать шагов от корабля, как Джеймс, заметив меня, вызвал всех на палубу. Раздалось такое громовое ура, что мистер Стэнбоу вышел из каюты. Душа моя перевернулась, когда среди молодых людей, которым он годился в отцы, появился наш добрый старик, чьим сыном я переставал быть; на глаза мои навернулись слезы, и я вдруг усомнился в своей правоте, но, едва вспомнив мистера Бёрка и его поднятую трость, подал гребцам знак удвоить усилия.
Мы пришвартовались перед воротами Топхане. Я соскочил на землю, выронив при этом из кармана один из пистолетов. Боб, выглядевший во время переезда озабоченным, поднял его и протянул мне; мы были одни на берегу.
— Мистер Джон, — промолвил он, — вы не доверяете Бобу, потому что он простой матрос; вы не правы.
— Почему же, мой друг? — спросил я.
— О! Мне нет нужды провести с человеком десяток лет, чтобы распознать его характер. У вас не любовное свидание.
— Кто тебе это сказал?
— Никто. И все же, если Боб вам нужен, знайте, он ваш днем и ночью, душой и телом, навсегда, на жизнь и на смерть.
— Спасибо, Боб, — отвечал я, — если ты догадался, зачем я здесь, то, конечно, поймешь, как неосторожно с моей стороны впутывать кого-нибудь еще в такие дела. Однако, Боб, если завтра ни я, ни мистер Бёрк не вернемся на корабль, передай Джеймсу, чтобы он, испросив увольнение, взял лодку и пришел вместе с тобой на кладбище Галаты: может статься, вы кое-что узнаете о нас.
— Да, да, — прошептал Боб, — я так и думал. Вы, сэр, старше чином, какое же у меня право лезть со своими советами, но ведь иметь свое мнение может всякий, и я вам скажу: опасайтесь этого человека, сэр, опасайтесь!
— Спасибо, Боб. Я начеку, а теперь, мой друг, дай честное слово — никому ни звука.
— Слово Боба, мистер Джон.
— Держи, — сказал я, вынув кошелек из кармана. — Выпей за мое здоровье.
— Эй, ребята! — крикнул Боб, высыпая монеты в ладонь одного из матросов и пряча пустой кошелек на груди. — Это вам от мистера Джона.
— Да здравствует мистер Джон! — закричали они.
— Да, да, — шепнул Боб, — да здравствует мистер Джон! Хорошо сказано и, если есть Бог на небе, он их услышит. Прощайте, мистер Джон, я не желаю вам мужества, оно у вас, благодарение Господу, как у адмирала. Но осторожность, мистер Джон, осторожность!
— Будь спокоен, Боб; а теперь я в свою очередь говорю тебе — прощай!
Я приложил пальцы к губам, снова напоминая ему: «Молчи!»
— Что сказано, то сказано, — прошептал он.
Я протянул ему руку, и, прежде чем успел помешать, он поднес ее к своим губам. Затем с криком «Отчаливай!» прыгнул в лодку и, взяв весло, добавил:
— Не прощайте, а до свидания, мистер Джон. Имеющий уши да услышит: осторожность!
Я простился с ним кивком и, не теряя времени, пошел по дороге, которая вела через кладбище Галаты к посольству.
XIX
Это было великолепное турецкое кладбище, одно из самых красивых в Константинополе. Осененное темными елями и зелеными платанами, оно влекло к себе покоем и безлюдьем среди дневного шума. Я прислонился к надгробию юной девушки, являвшему собой усеченную колонну, увенчанную мраморной гирляндой роз и жасмина — этих всеобщих символов невинности. Время от времени скользила какая-то женская тень; широкое платье и длинное покрывало скрывали фигуру и лицо, видны были только глаза; она казалась тенью той, чей прах я попирал, и ее бесшумные атласные, расшитые серебром бабуши без каблуков и задников не оставляли следов на дорожке. Тишину нарушало лишь пение соловьев — они особенно почитаются на кладбищах Востока: мечтательные меланхоличные турки не устают слушать их, принимая за души умерших юных девственниц.