— В этом вы правы, — сказал адвокат. — Укрывшись за своей принадлежностью к нацистской партии, за частоколом параграфов и статей закона, я последние годы на свой страх и риск исподволь, тайно боролся с режимом. Мне удалось не один политический процесс затянуть до бесконечности; я не останавливался перед тем, чтобы уничтожать акты и протоколы, случалось мне и передавать заключенному записку с воли или от других заключенных. Вам и Гундель расскажет, что не один гонимый и отверженный находил у меня помощь и опору. Сейчас я «денацифицирован», я занимаю общественную должность, но по сути дела не могу, да и не хочу снять с себя то обвинение, которое вы предъявляете всему моему поколению: обвинение в том, что мы спасовали, что в решающие перед тридцать третьим годы мы совершили роковую ошибку.
Хольт не шевелился. Имя Гундель все еще звучало в его сознании.
— Два слова в заключение, — продолжая адвокат. — Поймите, я уважаю ваши решения, хотя не все ваши поступки после войны можно одобрить… Я в данном случае не занимаю судейской позиции. Одно право, и весьма существенное право, я готов за вами признать — право оглядеться заново после всего, что вы пережили в юности, заново переориентироваться и пересмотреть до основания свои взгляды, хотя такая непривычная свобода снова грозит завести вас в дебри вины и заблуждения… — Тут адвокат вздохнул и только безнадежно развел руками. И после небольшой паузы продолжал: — Все же против одного я вас хочу предостеречь, продумайте же это хорошенько! Нельзя, рассуждая о немецкой национальной вине, приписывать ее одному поколению. Это было бы опрометчиво, непродуманно, в корне неверно! Это значило бы подменить нашу актуальную задачу неким историческим предопределением, которое тяготеет над нами каким-то фатумом. Не забывайте, что глубоко заблуждались люди не только моего, но и вашего поколения и что на той стороне — в тюрьмах, лагерях и подполье — бок о бок со старшим поколением боролась и страдала молодежь.
Слушая Гомулку, Хольт видел перед собой старое, больное лицо Мюллера и молодое, решительное лицо Шнайдерайта.
— Напрасно вы говорите о пропасти, якобы разделяющей поколения. Обанкротилось не мое поколение. Скорее уж наше сословие, наша каста, почитавшая себя цветом нации. А это означает, что мы навсегда потеряли право считать себя таковым.
Хольта била дрожь. Да, все загублено и потеряно! Так, значит, все же уйти от людей в глушь, в пустыню?
— Довольно об этом! — только и сказал он. И сам не заметил, как тряхнул головой, точно отгоняя докучливые мысли.
В кафе вошла Ута с доктором Гейнрихсом, она разрумянилась на морозе. Сбросив овечью шубу, она небрежно кинула ее на спинку стула. Доктор Гомулка подозвал кельнера и заказал какой-то горячий напиток. На лице у д-ра Гейнрихса застыла гримаса злобы и презрения.
— Мошенник! — выругался он. — Головорез и живодер, бывший штабс-фельдфебель, он в этом деле учуял счастливейший шанс своей жизни и оценил его ни много, ни мало — в двадцать тысяч марок!
— Двадцать тысяч! — ахнул доктор Гомулка.
— Да, боже сохрани, не в нынешних обесцененных бумажках, — продолжал доктор Гейнрихс, закурив сигарету и протягивая Хольту свой портсигар. — Нет, в самой что ни на есть полноценной валюте. — Он достал из бокового кармана конверт и вынул оттуда какие-то листки.
— Вот письма. Мы расписались в получении у мошенника ссуды в двадцать тысяч марок под залог франконского имения с выплатой этой суммы после стабилизации марки.
— Но ведь это грабеж! — воскликнул потрясенный доктор Гомулка, укоризненно глядя на Уту. — Вы поощряете вымогательство…
— Имение принадлежит мне! — отрезала Ута. — Речь идет о моей собственности, отвечаю я только перед сестрой.
Хольт зажал в зубах сигарету, дым застлал ему глаза. Двадцать тысяч, думал он, ее имение, ее собственность… И услышал голос Уты: «Хочу с презрением смотреть на собственность…» Что ж, невелика заслуга! С таким богатством можно презирать богатство. Внезапно он понял: аскетический искус Уты тоже своеобразная прихоть богатства. Стать другим человеком? В своих поместьях она остается сама собой, разве лишь на другой лад.
И это иллюзия, думал Хольт. Картины их сельского уединения, размытые далью, совсем потускнели, дорога оказалась ложной тропой, жизненные противоречия снова непримиримо и безысходно встали перед Хольтом. «Сон кончился!» — бессильно пробормотал он.
— Что ты сказал? — повернулась к нему Ута.
— Ничего. Очарование рассеялось.
— Что это значит?
— Сама понимаешь.
Она с секунду смотрела на него, сначала вопросительно, а потом взгляд ее застыл, и она торопливо и испуганно повернулась к доктору Гейнрихсу.
— Вы не отвезете нас послезавтра в горы?
Не к чему мне туда ехать, ничего я там не потерял, подумал Хольт.
— Главное, не увязнуть бы в сугробе, — сказал доктор Гейнрихс. И, опустив углы рта, добавил: — В этом распроклятом снегу…