Как оплеванные… То же самое испытал Тарас от контактов с эстрадником, с Дамой без камелий… Но он-то рассчитывал, что будет отмщен, что те еще пожалеют… Как конкретно будет восстановлена справедливость и в чем она заключается — об этом Тарас не задумывался, надеясь, что после выхода книги все само собой станет на свои места. А оказывается, вот как можно вывернуться… Но все равно, Он воздаст каждому по делам его. И успокоившись, Тарас продолжал слушать.
— Брели мы у метро «Курская», и Саша вдруг заговорил о замысле «Утиной охоты». У меня не хватило ума тогда же все это записать, помню только, что финал был другой, с убийством. Потом я дважды пытался поставить пьесу так, как слышал тогда от Саши, но, думаю, значительную часть вампиловских шифров, заложенных в тексте, я пропустил. Цензура страшно его уродовала, и Саша вынужден был защищаться. В Вампилове есть дьявольское, подспудное, темное, но никакое не деревенское в пошлом понимании. В нем природное начало, магическое, духовное.
Конечно же, Саша ненавидел всю эту советскую систему — на этом мы с ним сошлись. Мы не были диссидентами, об этом даже смешно говорить, но чувство несчастья ощущалось нами вполне. Пугливость исходила не от страха, что посадят — мы мучились от незнания, где и как искать выход. Мне лично очень помогло общение с Даниэлем, с Синявским. А в Вампилове всегда чувствовали чужака. Но он был человек нежный, не умел защищаться, поэтому отчаянно пил. Считается, что он утонул, а мне рассказывали, что, когда лодка перевернулась, Саша еще успел выбраться на берег и побежал, и от бега у него разорвалось сердце. Такая в нем сконцентрировалась энергия окружавшей его ненависти. Он был запрограммирован на короткое время, он, как комета, стал напоминанием, предостережением для будущего, его «Утиная охота» — предвестник драматургии будущего.
Весь советский театр был построен на лжи, на примитиве и не может этим поступиться. Поэтому Вампилов не понят, мы умеем дать только имитацию Вампилова, наши представления о его пьесах. Потому что Вампилов — поэт, а поэзия чужда советскому театру. Здесь действуют законы соцреализма, реализма, натурализма — очень удобные для людей с серыми задатками. Для нашего театра не важны средства — важна ложно-правильная идея. А я считаю, что содержание искусства — это как раз его форма. Всякий натурализм исключает воображение, тут не может быть броска души в небо поэзии — только жалкое, лживое в результате подражание земной жизни. Будто нет над нами Бога и все, совершенно все происходит на земле. От этого наши спектакли похожи на грибы, выращенные в каких-то чудовищных коробах и в одном экземпляре.
Когда я репетирую, я ничего заранее не придумываю. Каждую секунду я настраиваю себя, как антенну, на космос и слушаю, принимаю, что они мне оттуда подсказывают. Шутя я говорю, что, может быть, я заслан сюда с другой планеты. Правда, иногда очень хочется быть марсианином…
Так вот, если содержанием становится форма, то справедливо, что искусство рождается на стыке гордости и смирения. Гордость из постижения, что ты можешь уловить завещанное веком — театральный поиск, эстетику, начиная от Таирова, Мейерхольда, Станиславского… Я убежден: все замыслы этих людей после ухода их из жизни отправились в вечный разум. Они как бы остаются здесь, над нами. И гордость от того, что ты можешь это услышать. Когда я говорю, что великие драматурги со мной общаются, я не вру, это действительно так. Был Гоголь на съемочной площадке на какие-то доли секунды, когда я снимал «Игроков», была Марина Ивановна Цветаева, когда мы со Стеллой записывали программу на телевидении. Я всегда подозревал в самой Марине Ивановне два начала — черное и светлое и настойчиво пытался средствами видеоряда это показать, а Она очень этого не хотела, возмущалась,:
вмешивалась настолько, что мы со Стеллой остановились, не могли снимать…