Буду с тобою честен. Я просто-напросто не смог — испугался. Запутался, потерял ориентацию. Только дважды на моей памяти у нас продавали чернокожих, оба раза это сделал мой отец, и оба раза те негры были не в своем уме и представляли угрозу для всей общины. Кроме того, хотя и не только в этом дело... в общем, до сих пор в таких вещах не возникало необходимости. Так что ни разу еще я не продавал никого, а дела, как я сказал уже, в положении весьма запутанном. Я не хотел, чтобы пошли разговоры, боялся, вдруг начнутся волнения, если черные прослышат, что кого-то из них продали. И вот в таком смятении мне пришло в голову избавиться от первых четверых под покровом ночи и под предлогом того, что их на две недели передают майору Вогану.
Подумал, может, все же шок будет поменьше, да и народ у нас как-то притерпится к их отсутствию. Что хуже всего, я сговорился с перекупщиком. Ждать, будто это что-то даст, было безумием. Подлость и трусость. А двуличие! Весь этот маскарад! Мне следовало сделку провести днем, на свету и прилюдно, чтобы стояли разинув рты и наблюдали — обычная купля-продажа, и деньги явно, на виду переходят из рук в руки. Во всей процедуре единственное, что хоть мало-мальски правильно, это, может быть, то, что я постарался первую продажу провести, не допуская разделения семей. Да, это ударило по тебе, да, возможно, я не могу себе даже представить, как это ударило по твоему юному другу, но я решил для продажи выбрать парней, во-первых, достаточно взрослых, чтобы такой удар пережить, а главное, тех, кто уже осиротел и поэтому не будет вырван из семьи... в общем, так уж вышло, что именно он оказался в числе четверых подходящих по этим признакам. — Он вновь запнулся, помолчал, потом очень тихо сказал: — Мне очень жаль. Господь свидетель, как мне жаль, что этот Вилли...
Виллис, — поправил я. — Стало быть, продать их вам просто пришлось. Значит, у вас другого выхода не было.
Встав ко мне спиной, он смотрел в огромное высокое окно, открытое в весенний сад, и его голос, с самого начала тихий, стал вообще еле слышен, приходилось напрягать слух, словно этот голос принадлежит существу столь слабому и измученному или настолько лишившемуся всякой надежды и присутствия духа, что дойдут ли его слова, поймут ли их, ему вообще уже неважно. Будто не расслышав меня, он продолжил:
Н-да, скоро здесь не будет никого и ничего — земли и так уже, считай, нет, всю пожрал этот мерзкий сорняк — не будет не только повозок, свиней, коров и мулов, но и людей тоже, ни мужчин, ни женщин, ни белых, ни черных, и все эти парни, все Вилли и Джимы, Шадрачи и Тодды, — все отправятся на юг, а в Виргинии останутся лишь кусты с колючками да одуванчики. И этого всего, что мы сейчас тут видим, тоже не будет, водяное колесо лесопилки развалится, и только ветер по ночам будет пробегать по этим опустевшим залам. Попомни мое слово. Недолго осталось.
Он помолчал, потом говорит:
Да, мне пришлось продать тех парней, потому что нужны были деньги. Потому что ликвидных ценностей из всего, что у меня есть — только люди. Потому что за тех парней я выручил больше тысячи долларов и только так смог хотя бы чуточку, едва-едва копнуть гору долгов, которые накопил за семь лет — семь лет, в течение которых денно и нощно я лгал себе, пытаясь себя уверить, будто все неправда — все то, что я вижу своими глазами, — и обнищавшая, изувеченная Виргиния выживет вопреки себе самой, будто неважно, как опустела и истощилась почва, неважно, что люди со всем скарбом вереницами потянулись к югу, в Джорджию и Алабаму, — все равно на лесопилке Тернера вечно будут пилить бревна и молоть муку. Но вот беда: теперь и бревна, и мука нужны лишь привидениям. — Он ненадолго прервался, потом опять зазвучал его усталый голос: — А что мне было делать? Ах, освободить их! Шутить изволите? Нет, их надо было продать, остальных тоже продать придется, а лесопилка Тернера станет очередным брошенным остовом, межевым знаком на местности, и только где-нибудь на дальнем юге кто-то будет вспоминать ее, как вспоминают обрывок сна.
Умолк. На сей раз он молчал довольно долго, а потом говорит: