...тогда я отошлю тебя к мистеру Пембертону, и ты у него поработаешь плотником еще четыре года. Мистер Пембертон живет в красивом старом доме у самой церкви святого Иоанна. Я осмотрел строения, где у него живут работники, это в тихом переулке позади дома, и, скажу я тебе, Нат, ни один чернокожий и мечтать не смеет жить в лучших условиях. И еще: мистер Пембертон собирается целый квартал в самом центре города застраивать прекрасными домами в английском стиле, каждый на семью, и, на мой взгляд, тебе такая работа была бы как раз под стать. Мне ты будешь платить половину того, что у него заработаешь, а остальное...
“Значит, вот так вот все просто. Он хочет от меня избавиться. Все только затем, чтобы услать меня с лесопилки Тернера. Так нечестно. Нечестно же так!”
... остальное, то есть вторую половину заработанного, будешь тратить сам и откладывать на будущее. Впоследствии, по получении мною похвальных отзывов от мистера Пембертона о твоей работе, — а я опять-таки не склонен сомневаться, что она будет примерно хороша, — я выправлю бумаги на твое освобождение. Тогда ты к двадцати пяти годам станешь вольным.
Умолкнув, он кулаком в перчатке легонько ткнул меня в плечо, затем добавил:
А условие я выдвигаю единственное: чтоб ты хоть изредка, но все же навещал иногда лесопилку Тернера — с какой-нибудь темнокожей девушкой, которую выберешь в жены!
Я вдруг заметил, что от волнения он весь трепещет. Он снова смолк и с трубным звуком высморкался. Пораженный, поверженный, я только открывал рот и попискивал, не в силах произнести ни слова, но в этот момент он резко повернул и пришпорил коня, пустив его размашистой рысью, а мне крикнул:
Пошел-пошел, Нат! Время дорого! Надо успеть в Иерусалим, пока ювелир не распродал все жемчуга!
Станешь вольным. Никогда еще негритячья моя голова не испытывала такого дикого, внезапного потрясения. Ибо с той же непреложностью, как и сама неволя, виды на освобождение порождают идеи, которые сразу становятся навязчивыми и полубезумными, так что, думаю, не ошибусь, назвав в качестве первой моей реакции на столь неслыханное великодушие — неблагодарность, панику и жалость к себе. Причина сему проста и естественна как дыхание. Дело в моей привязанности к лесопилке Тернера: я так любил и дом, и лес, и безмятежный знакомый пейзаж, которому обязан всем, что было у меня в памяти, всем, чем был я сам и всем, что меня таким сделало, — я любил все это, и необходимость оттуда уехать наполнила меня тоской, да такой острой, что хоть волком вой. Расстаться с таким человеком, как маса Сэмюэль, которому я был предан до самозабвения, — это уже потеря, но и сказать прощай его семейству — всем чадам и домочадцам ласкового и щедрого дома, взлелеявшим меня с детства, — тоже нестерпимо, несмотря на... Да что уж там, — несмотря на то, что я ниггер, на то, что во мне воспитали раболепие и лакейские манеры, на то, что даже и теперь я ем остатки, живу в нищей комнатенке, что иногда меня все-таки заставляют выполнять грязную работу... несмотря на глубоко спрятанные, но никуда не девшиеся воспоминания о матери в руках у пьяного управляющего, все-таки этот дом восемнадцать лет был моей благодатной и мирной вселенной. И чтоб теперь меня оттуда выгнали? Нет, этого мне не вынести!
Да не хочу я ни в какой Ричмонд! — вне себя закричал я на маса Сэмюэля, галопом догоняя его. — Я не хочу работать у какого-то мистера Пембертона! Нет, сэр! Ни за что! Хочу здесь остаться!
(Вдруг вспомнились слова матери, сказанные много лет назад, а с ними — новый страх: Ниггеру лучше быть последним пахарем-кукурузником, лучше быть мертвым, чем вольным ниггером. Они пускают ниггеров на волю, а потом бедняга если и найдет какой еды, так только из мусорной кучи, только то, что оставили ему собаки да скунсы...)
Нет! Нет! — не унимался я. — Не-еееет!
Но маса Сэмюэль хоть и кричал что-то в ответ, однако же не мне, а своему коню, летящему сквозь пургу из осенних листьев, сонмищами несущихся встречь:
Эгей, Том! Нат парень бравый, он... еще... передумает... скажи, Том!