Она рассказывала об Училище и Обществе этого Евгения такими простыми словами, будто ее жизнь была букварем и складывалась по слогам. Всколзь она упомянула традиционного садовника, стараниями которого лет в двадцать пять потеряла нить, соединявшую с детством. И искоса и серьезно, даже с испугом глянула на меня, словно предательница или блудница вернулась в родной дом.
– Да брось ты, чепуха, – вставил я, и она с горячими слезами занялась этим же.
– А вы писал мне письмо? – в какой-то момент спросила. Я вытянул почти потерявшийся клочок старого рецепта, и мы со смехом, дурачясь, стали декламировать и повторять его:
«Пре красная ма дам. Сперва ва же згля да понял – выпа гибель ма я. Пра щай те. Уха жус жиз нипетруха». Ха.
Антонина хохотала до истерики, потом щекоталась, чтобы смеялся и я, дула губы. Во вторую ночь я вдруг закемарил и отрубился, а когда, почувствовав пробивавшуюся сквозь сон прохладу, открыл глаза, то Тоня сидела на подоконнике и смотрела вверх.
– Луна, – сообщила она мне. – Петя, друг людей луна. Она одна, а у меня ты. – Она спала, я снял ее с подоконника, перенес в постель и укутал, как куклу.
В эту ночь Антонина нашла фолиант. Девушка, вспомнив первую встречу, наивно осведомилась – ну что, теперь вы видите, у меня нет хвостика. На что я возразил – а вот сейчас прилажу, и стал приставать к ней. И когда она взялась покусывать подушку, то обнаружился и довольно твердый фолиант, затерявшийся среди свалявшегося пера и пуха. Мы пристроились рядком и открыли кожаную обложку, скрипнувшую недовольно и язвительно. Как ни странно, Тоня знала некоторые латинские слова, с десяток, после курсов в Училище, вообще напичкавшем ее ненужными знаниями, и радовалась, увидев их витое изображение в тексте. Но особенно нас занимали картинки, вручную с большим тщанием плохого художника в множестве вделанные в книге. Вместе мы ужасались женщине и мужчине, кормавшим яблоком змея, и переживали за безвольного плешивого человечка в хламиде, засорившего узкий желудок киту.
Картинки были прекрасно разукрашены старыми непоблекшими красками и удивительно изобретательны, если не сказать – изворотливы. Попадались и попросту чистые листы, словно бы кто-то просил изукрасить или дописать их.
Потом мы засыпали, просыпались, посылали ушедшей луне воздушные поцелуи и целовали друг друга, дурачась, через пустую страницу фолианта рядом со сценой излечения бесноватого. И все же утро пришло. Перед уходом Антонина с четверть часа стояла, обняв меня за шею, прижавшись щекой к ключицам и спрашивала:
– Когда? – Я отвечал: «Скоро, совсем скоро».
– Когда? Может быть завтра?
– Очень вполне.
И потом, запретив провожать себя, пятясь, ушла, взмахивая неровно ладошкой. А вместо нее опять пришел, будь он неладен, новый день.
В аптеке Аким вновь не нашелся. Крикливая Дора меня даже не впустила погреметь входными склянками, голося:
– Идите, если ты Петр, туда же. С них впустишь, а потом, знаете, больные в глаза смотрят, разыгрывая старую Дору мертвецом. Концерты не надо. Что, событий не слышал, алканавт? Идите Петр, чтоб вам не провалиться. Там эти все, пугала, старую провизора вздором испугивать.
Вечером и утром я не потягался в честности с «Дружком», не доверяя его целомудрию, отложил эту беседу до вечера, а теперь ругал себя некоторыми латинскими словами, оказавшись в информблокаде. Мысли о встрече с прессами и транспортером показались кощунством, и я побрел к центру мегаполиса, чтобы хотя бы узнать у случайных жильцов этого случайного города – какой сегодня числится праздник.
Подошла конка, забегали жильцы: юркие малолетние, старые и подозрительно земноватые от гербицидных стероидов или нюхательных пакетов с молоком таракана. Все суетились и орали: «К яме, к яме… не толчись. Там дают без разбора паек на два… семьдесят давануло, нет семь… крупу? Шатайся и кричи «голова, голова». Без ПУКа дают…». Вместе с толпой я вмялся в вагон, так как по мне было все равно, где не думать.
Но вдруг на каком-то полустанке в духоту еще добавились окрики и понукания висящих на подножках городовых-зомби, и вагонетка неожиданно дернулась и сменила рельс: едем на событие интерналь… интер… нацального масштаба, – сообщила чужим басом вагоновожатая, – маршрут заменен. Тихо люди, не ори, гражданский праздник, никто не впустим… – продолжал лаять голос.
Поднявшаяся суета ввергла меня в подобие размышлений. Знаете, умный человек отличен от умственно неполноценного тем, что первый слушает, раскрыв уши, окрестный мир, дребезжащих людишек, пищащих истины малышек, шуршащий слухи дождь, стучащий по кому-то град – и всегда впереди, а другой, вроде как я, погружен в личное больное болото, цветущее ряской сомнений изнутри, где произрастают лишь весной жалкие мыслишки и вянут осенью надежды. И профукивает все главное, все, что орут тебе в ухи, народно говоря.