— В молодости, в период моих собственных
И он декламирует, откинувшись в кресле и глядя в никуда:
Герда Небенблау, в чьей жизни было так мало
— У этих свойств Матисса всегда находились противники. Поборники феминизма — и художники, и критики — не любили его за то, что вся мирная панорама бытия напоена у него мужским эротизмом. А марксисты — за чистосердечное признание, что он пишет в угоду богачам.
— Предпринимателям и интеллигенции, — уточняет Перри Дитт.
— Интеллигенция радует марксистов ничуть не больше.
— Послушайте, — говорит Перри Дитт. — Ваша мисс Ноллетт жаждет шокировать. И шокирует примитивным дерьмом. А Матисс был хитроумен, сложен, неистов, сдержан и точно знал, что всегда обязан отдавать себе отчет в том, что он, собственно, делает. И знал, что самым шокирующим будет признание, что он пишет в угоду предпринимателям и для их комфорта. Его знаменитое сравнение живописи с покойным креслом — самая изощренная провокация, какую только знал мир. Да закидайте говном весь Центр Помпиду — и то вам не удастся шокировать столько людей, сколько удалось шокировать Матиссу одним лишь этим заявлением. Тех, кто не знает цитаты целиком, до сих пор колотит от ужаса.
— Напомните цитату, — просит Герда Небенблау.
— "О чем я мечтаю, так это об искусстве гармоничном, чистом, тихом, которое не будет поднимать неприятных тем, не будет беспокоить, которое предназначено для тех, кто работает головой, для предпринимателей и писателей, оно призвано умиротворить, успокоить их ум — как покойное кресло, дающее отдых усталому телу…"
— Что ж, взгляд достаточно однобок, и оспорить его — задача благородная, — замечает Герда Небенблау.
— Благородная, но возникает она исключительно от непонимания. Кто, в сущности, понимает, что есть наслаждение? Только старики вроде меня, которые уже забыли, когда у них не ныли кости, но помнят, как взбегали когда-то в горку — упруго, размашисто, как упруг и размашист красный цвет на полотне "Красная мастерская". А еще слепцы, которым вернули зрение, и у них кружится голова от листвы, от аляповатых пластмассовых кружек и страшной синевы неба. Наслаждение — это просто жизнь, доктор, но у большинства из нас ее нет, или ее немного, или в ней все перепутано, поэтому, увидев эти краски — синие, розовые, оранжевые, пунцовые, — нам следует пасть ниц и усердно молиться. Потому что это — истина. Кто отличит истинно покойное кресло? Только больной костным раком или человек после пыток, уж они-то знают…
— Но как же бедная Пегги? — вдруг спрашивает доктор Небенблау. — Как ей все это понять, если она хочет умереть?
— Женщина, жаждущая обвинить мужчину в изнасиловании, вряд ли всерьез думает о смерти. Она захочет насладиться триумфом, чтобы поверженный извивался у ее ног, прося пощады.
— Профессор Дитт, она совсем запуталась. И посылает нам всевозможные сигналы: зовет на помощь, угрожает…
— Марает отвратительные картинки…
— На самом деле она вполне способна наглотаться таблеток и оставить письмо, где обвинит вас, да и меня заодно, в ужасных посягательствах, в бесчувственности, в преследованиях…
— Давайте в таком случае называть вещи своими именами: она мстительна и злобна.
— Вы слишком верите в человеческую природу. И склонны все упрощать, как человек с очень здоровой психикой. Отчаянье такой же рычаг, как злоба. Они дополняют друг друга.
— И все от недостатка воображения.
— Ну, разумеется. Разумеется… Вообрази самоубийцы этот ужас… боль тех, кто остался… в пику кому они ушли… они бы этого не сделали…
Ее голос меняется. И она об этом знает. Перри Дитт не отвечает, а просто, слегка нахмурясь, глядит на нее в упор. И Герда Небенблау — во исполнение договора, который заключила когда-то с собственной дотошностью и правдивостью, — произносит:
— Разумеется, когда доходишь до определенной черты, на место другого себя уже не поставить. Все предельно ясно, просто, и выход один… Один-единственный выход…