Солнце встает медленно. Я выхожу из дома, не закрывая дверь. Я хочу застыть в середине между семьей и общиной. Вокруг стоят идолы, смотрят мокрыми глазами. То ли слезы, то ли дождь, то ли роса. Они не могли уйти далеко, сестра еле двигается. Солнце встанет быстрее, чем сестра сделает шаг. Они должны были дойти до пруда. В небе летают жуки. Березы льют сок, их корни покрыты кровью. Белое, черное, красное.
У пруда я вижу, как они отдыхают. В воде отражается солнце. В голубом белеют кувшинки. Заметив меня, мама улыбается. Дальше мы идем молча. Нам не о чем говорить. В сухой траве прыгает саранча. Живот крутит от голода. Когда мы дойдем – каждый пойдет своей дорогой, ведь дорог очень много. Эти дороги ничто не связывает. Что может дерево среди молочных людей? Стать деревянной фигуркой. Бревном в стенах дома. Идолом, игрушкой, скалкой, миской, книгой.
Когда солнце садится, мы выходим к деревне. Мама говорит, что из деревни можно добраться до города. А еще здесь есть какая-то знахарка. Знахарка давала маме травяное лекарство, чтобы мы выросли счастливыми. Один из домов стоит с края, у забора пасется корова. Узорчатый домик ярко-зеленого цвета, на заборе горшки с цветами. Мама подходит ближе. Говорит, что эти цветы – фиалки. У домика открывается окно, и в окно на маму смотрит женщина. У женщины выцветший красный платок, загорелое лицо, темные морщины.
– Нам нужны врачи, у вас есть врачи? – спрашивает мама.
Женщина шарит глазами по воздуху, смотрит мимо. Корова подходит к фиалкам и тянет к ним толстый язык.
– Нам нужен автобус в город, – говорит мама громче.
– Зорька, фу! – кричит женщина. Корова оборачивается, смотрит грустными глазами.
Женщина поднимает стакан с молоком, пьет. На губах у нее белый след.
– Мака-а-а-р-ар! – кричит женщина, глядя сквозь наши головы.
– Вы нас не видите, – шепчет мама.
Женщина закрывает окно, скрипит дверью. Выходит на крыльцо, смотрит с прищуром и хитрой улыбкой, ставит на бока руки. В соседском доме кричит петух. Я оборачиваюсь: через ромашковое поле идет мужик, на плече у него коса. Коса блестит на закатном солнце. Все вокруг краснеет, будто смотришь через цветное стекло. Из неба падают редкие, легкие капли. Холодно шелестит трава.
– Нам надо уходить, – говорю я, глядя на сестру. – Мне надо уходить.
Лицо у нее совсем бледное. Она поднимает прямую руку. Вместо указательного пальца тянется ивовая веточка. На ней пушистые, в желтых крапинках, соцветия.
Нога стояла в углу за телевизором. Иногда я тайно извлекала ее оттуда, пока взрослые не видели, и разглядывала. Тумбочкой для телевизора служил старый чемодан, сам по себе довольно интересный – большой, с двумя огромными пряжками. Он был поставлен на попа и укрыт салфеткой – символом окончательной победы оседлой жизни над кочевой. На салфетку был водружен телевизор. А нога стояла в самом углу за ним.
Мне нравилось в ней все – что она была такая огромная, от ступни до самого бедра. Что она была в кожаном футляре. В извлечении ее из футляра была какая-то тайна. Открывалась крышка и показывалось гладкое, отполированное основание. Потом можно было вытащить ее всю и играть с застежками.
Когда в клубе поэтического анализа (я увлекалась) мы изучали литературные тропы – метонимию и синекдоху как ее частный случай, – эта отполированная нога все время крутилась в моей голове как пример замены целого – человека, моего деда – его частью, протезом в углу за телевизором. А когда я была в Америке по обмену, в семье, где я жила, на каминной полке стоял аккуратный сосуд «здесь наша мама».
Я никогда не видела деда. Он умер за восемь лет до моего рождения. Дед в моем представлении собирался по частям. Однажды я вытащила с полки старую коробку с диафильмами, открыла ее. Среди баночек с пленками лежал пакет из-под молока с отрезанным верхом. В него были сложены сокровища, связанные с дедом: краски в плоской жестяной коробке, очки в футляре – я надевала их, и мир расплывался, они были мне велики и падали. Его удостоверение художника.
Катя Брезгунова
Нога
Я часто разбирала и раскладывала эти сокровища, примеряла очки, примеряла на себя этого человека. Постепенно добавлялись кусочки мозаики. Был художником. Был геологом. Умел шить рубашки и трусы. Готовить. После развода дети остались с ним. Любил жену. А она его? Я никогда не узнаю. Воевал. Трое суток в горе трупов, в вагонетке. Ожил. В конце жизни война проснулась в его голове. Попал в психушку.
Сбежал. Бросился под поезд. Папа ходил опознавать его в морг. Папе было двадцать два тогда.
Папа очень хотел мальчика, а родилась я. Сначала я думала, дело во мне. Но нет, дело было в нем. Он хотел мальчика, чтобы назвать его Михаилом, чтобы продолжилась дальше линия трудновыговариваемых кареглазых мужчин: Константин Михайлович – Михаил Константинович – Константин Михайлович – Михаил Константинович… Но тут вклинилась я и сломала этот ритм.