За железный мост уйду. Там против рубахинских еланей по самому берегу много смолевых пеньков. И забереги там еще лучше. Поесть оставь мне сейчас налимишка, какого поменьше, в золе испеку.
Дарья больше не стала его уговаривать. Вытряхнула из котомки налимов, выбрала какого получше, положила обратно. Срезала топором суковатый прут, снизала на него остальную рыбу, а котомку отдала Порфирию.
С нею тебе ходить будет сподручней. Куда добычу складывать станешь? — Дарья стала у него за плечом. — Не смею тебе советы подавать, а все же, коли ты назвался братом моим, скажу: не уходи из дому, ежели не задумал опять вовсе уйти.
Порфирий повернул голову, и синие страдающие глаза Дарьи встретились с его тяжелым, помрачневшим взглядом.
А когда мне это невмочь? Против сил моих это, — надсадно вымолвил Порфирий, и крупные желваки перекатились у него по щекам.
Пересиливай. Ты можешь… Лизавете себя никак не пересилить: она — мать. Тебе легче полюбить чужого, чем ей отказаться от своего.
Дарья… Ступай. Ты ступай домой! — Он никогда еще так резко не обрывал ее. — Мне надо сейчас одному…
Выбрасывая из-под каблуков слипшиеся жухлые листья, Порфирий побрел вдоль по берегу. Дарья стояла и встревоженно глядела вслед, пока Порфирия не скрыли высокие черные тальники.
11
Когда горько на сердце и саднит оно, когда тысячи дум передуманы, — как снять эту крепко вросшую в душу боль? Остается одно: искать тишины. Все-таки тишина успокаивает, хоть на время смягчает саднящую боль.
Стиснув ладонями виски, Порфирий сидел на высоком берегу, падающем в реку крутой осыпью гальки и щебня. Тени от безлистых берез перемещались в медленном круговом движении, вытягивались, теряя всякое сходство с деревьями. Порфирий сидел. Холодными, вялыми стали солнечные лучи, влажным морозцем дунуло с реки, и стайка клестов, вспорхнув с изгороди у зимовья, полетела искать себе теплого ночлега. Порфирий сидел. У ног его лежали топор и котомка с налимом, оставленным Дарьей. За спиной пустыми окнами глядело на поля зимовье — Петрухина постройка. Здесь по весне жили его работники, выезжая на пашню, осенью — убирая хлеб. Опрокинутый вверх дном, горбился дощатый карбас, на котором работники переправлялись летом за Уду косить сено. Кругом Летрухины владения! Здесь его земли протянулись из-за реки до самых предгорьев Саян.
Сюда Порфирий прибрел еще до полудня, а как — не запомнил. Вот торчат по самой кромке берега смолевые пеньки, а лучин из них Порфирий еще не нащепал и не испек в золе налима. Он даже не развел огня, хотя вечерний морозец все сильнее сводил ему плечи.
Порфирий сидел — и видел красивое, немного надменное лицо отталкивающе-чужого мальчика, и слышал сверлящие слова Дарьи: «Пересиливай себя. Ты можешь. Тебе легче полюбить чужого, чем Лизавете отказаться от своего». Легче полюбить чужого… Если бы легче! Если бы даже и не легче, а только можно бы полюбить!
Даже тишина на этот раз не успокоила Порфирия. Другие слова Дарьи жгли еще сильнее: «Не уходи из дому, если снова не задумал вовсе уйти». А он стал уходить. И все чаще. Думая, что бежит от встреч с Борисом. Дарья верней поняла: так он уйдет от Лизы. А от нее еще раз он уйти не может, как не может уйти от товарищей, от общего дела, которым заполнена вся его жизнь.
Порфирий отнял руки, тряхнул головой. Болит, как свинцом налитая, горячим свинцом. Как, зачем он сюда попал? Да, налимы… Глушить с лучинами налимов. Без рыбы нельзя возвращаться. Даже видимости заделья, почему он весь день пробродил где-то, у него не останется. Да… Любовь к мальчишке этому сама не приходит, а ненавидя его — он потеряет Лизу. Стало быть, он должен пересилить себя, должен заставить, — Дарья правду сказала… Другого решения ему все равно не найти. И он заставит себя. Пересилит… чего бы ему это для сердца ни стоило…
Порфирий поднял топор и, зябко поводя плечами, направился к обуглившимся сосновым пенькам. Подрубал глубоко и откалывал крупные поленья, чтобы удобнее было потом их расщепить на лучину. Жирная древесина с коричневыми пятнами перекипевшей в пожарищах смолы смачно чавкала под топором. Работа оживила Порфирия. Горячая, сосредоточенная, она словно бы что-то перемалывала, переплавляла у него в душе.
И постепенно Порфирием овладела по-особенному неуемная жажда, труда, движения. Он шире замахивался топором, сильнее вонзал его в свилеватое дерево, рубил, колол, раздирал, разворачивал. Управившись с одним пеньком, он переходил к другому, к третьему… Он нарубил столько смолевых поленьев, что, если бы их все исщепать на лучины, — лучин хватило бы на полгода. Порфирий понял это, когда какими-то чужими глазами вдруг увидел вороха поленьев, набросанных вдоль кромки косогора. Увидел уже в полутьме, потому что солнце давно закатилось. В глубине почерневшего неба зажглись яркие точечки звезд. Их отражения — золотые искры — мерцали и переливались в реке.