Читаем Прочерк полностью

Запомнилась еженедельно, в ночь с четверга на пятницу, команда, доносившаяся до моего окна с того же дворика: «Шаг в сторону — стреляю без предупреждения!» (это выстраивали колонну на этап, в Соловки).

Запомнила я и того начальника отдела с многообещающей фамилией Райский, к которому однажды ночью меня отвозили со Шпалерной на Гороховую (мягкие щегольские сапожки, расхаживающие по пушистому ковру).

Запомнился навсегда и белый жирный червь: он выполз из разломленного куска хлеба прямо на металлический столик в камере.

Странным может показаться, но этот белый червяк — это было единственное, чего я в самом деле в тюрьме испугалась. И не потому я испугалась тогда всего лишь червя, что обладала какой-нибудь особенной храбростью, а потому, что ДПЗ либо не был в ту пору вообще особенно свиреп, либо не счел нужным повернуться ко мне и к моим однодельцам свирепою своею стороной. Во всяком случае, когда окончились мои беседы со следователем и меня перевели из одиночной в общую камеру — большую, где помещалось 15 человек, — ни от одной из женщин я не услышала жалоб на грубое обращение. Рассказывали о всяких лжах и подвохах следствия, но никто — об угрозах или принуждениях.

Кормили, разумеется, плохо. Прогулка — всего 20 минут. В одиночке тоскливо, особенно вечером: как раз вечера я привыкла проводить на людях — либо в институте, либо, удрав с занятий, на концерте или в театре.

Тоскливо слышать звоночки трамваев на Литейном мосту и не видеть ни разноцветных огней (№ 23 — зеленый и красный, № 9 — оба огня желтые), ни моста, ни Невы.

С угрызением сознавала я и свою вину перед близкими: высылать членов семьи или лишать их работы тогда не было принято, а все-таки я причинила родителям много хлопот и тревог. Они-то ведь понимали, что до взрослости мне далеко. И Мурочка! Я надеялась, ей не скажут, где я.

Но — шутка молодость! — утверждаю, переносила я свою невзгоду легко — все, пожалуй, перенесла легко, кроме вот этого белого червяка: из-за него я чуть не впала в постыдную истерику. Недели через две почувствовала я в своем герметически закупоренном шкафу острую нехватку воздуха. 20 минут прогулки мало, мало! Начались нежданные головокружения. Ну а сама по себе камера оборудована была «со всеми удобствами»: тут тебе койка, днем поднятая и завинченная надзирателем, а ночью — откинутая — спать! тут тебе и металлический столик, намертво привинченный к стенке, и металлический табурет, и умывальник, и даже персональная уборная. В двери, кроме окошечка, глазок, а в окошечко три раза в день протягивают тебе миску, кружку, ложку. (Ломоть хлеба на весь день с утра.)

Но даже и в самой удобной камере даже и покладистому человеку противоестественно быть заперту. Не зверь я, не зверек — отчего это меня кормят сквозь отверстие в двери, как зверька сквозь прутья клетки? Почему подглядывает за мною чей-то глаз, почему мною распоряжаются, почему моему слову не верят? Неестественное это состояние для всякого человеческого существа — тюрьма.

И у каждого, насильно приниженного, возникает потребность выпрямиться, распрямиться, стать выше своих тюремщиков — духовно выше. Меня распрямляли стихи. Свои и чужие. Когда же мне разрешили получать с воли кое-какую дополнительную еду, бумагу и книги, я принялась конспектировать толстый том: А. М. Пешковский. «Русский синтаксис в историческом освещении». Полезная во всех отношениях книга! Пешковский учил обучая, поэзия учила — не уча. Пешковский учил синтаксису, стихи — неведомо чему. Думаю, повышенному чувству свободы и чести.

4

Однако трудно или легко мне давалась тюрьма, а пора рассказать читателю, по какому случаю я попала туда… Гром с ясного неба? Без причины, без смысла, вне логики?

Нет, тут было не то, тут была своя логика, своя причина. Арестовали меня зря, без настоящей вины, но повод для ареста и расследования я дала. Попала я в тюрьму все в тех же неумных и неудачных поисках мировоззрения.

В головах наших правителей идеология хранилась в образцовом порядке, у меня же и чувства и мысли были смутны, спутанны, а явственное чувство неполноценности, в которое, после октябрьской революции, насильственно вталкивала интеллигенцию, в особенности гуманитарную, — власть, толкало на отпор и на поиски. Не понимая, что мировоззрение человек добывает ценою опыта целой жизни, я хотела приобрести его из книг, и притом не постепенно, не годами, а единым махом. Словно проконспектировать книгу, таскать ее с собою и ею пользоваться. Именно мировоззрение, а не «политические взгляды». Не может политика утолять человека, пока не понял он, «что в мире свято, что в нем грешно», или попросту «что такое хорошо и что такое плохо».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное
Достоевский
Достоевский

"Достоевский таков, какова Россия, со всей ее тьмой и светом. И он - самый большой вклад России в духовную жизнь всего мира". Это слова Н.Бердяева, но с ними согласны и другие исследователи творчества великого писателя, открывшего в душе человека такие бездны добра и зла, каких не могла представить себе вся предшествующая мировая литература. В великих произведениях Достоевского в полной мере отражается его судьба - таинственная смерть отца, годы бедности и духовных исканий, каторга и солдатчина за участие в революционном кружке, трудное восхождение к славе, сделавшей его - как при жизни, так и посмертно - объектом, как восторженных похвал, так и ожесточенных нападок. Подробности жизни писателя, вплоть до самых неизвестных и "неудобных", в полной мере отражены в его новой биографии, принадлежащей перу Людмилы Сараскиной - известного историка литературы, автора пятнадцати книг, посвященных Достоевскому и его современникам.

Альфред Адлер , Леонид Петрович Гроссман , Людмила Ивановна Сараскина , Юлий Исаевич Айхенвальд , Юрий Иванович Селезнёв , Юрий Михайлович Агеев

Биографии и Мемуары / Критика / Литературоведение / Психология и психотерапия / Проза / Документальное