Ее сердце под моими руками забилось часто-часто, а мое, блядь, будто рванули и на ниточках каких-то повисло, затрепыхалось.
Очнулась. Задышала. Румянец наливаться стал.
А я стою над ней, и, блядь, как пьяный.
Голова кругом и ток этот прошибает.
И в волосы эти золотые, прямо светящиеся в рассветной краске, — зарыться руками, ощущать кожей хочется. И глаза, сумасшедше-медовые, такие прозрачные, а мне в них солнце, блядь, в кучу собралось.
Замерзла, закоченела, вся дрожит.
На руки — рывком, — и в номер.
И прижимаю к себе, как никого никогда не прижимал.
Чувствуя, что отпускать не хочется. Что вот бы занес к себе и запер вместе с собой. На сто замков бы закрыл, чтоб ни одна сука не прикоснулась. Чтоб не тонула больше никогда и ни во что не вляпывалась из-за каких-то идиотов.
На постель уложил, а сам на губы ее, как идиот, пялюсь. Как мальчишка.
Вкусные. Алые. Такие… Мм-м… Медовые… Сумасшедшие.
И в паху прямо прострел. Член прямо до боли дернулся, впиваясь в джинсы.
Всю ночь трахался же, сколько раз кончал и не припомню. Но тут… Аж задыхаться начал, даже когда прыщавым сопляком был, такого не чувствовал.
Провел руками по щеке, по губам этим сумасшедшим, — и снова ток. Как наваждение.
А после присмотрелся, — и, блядь, — новый удар. Теперь под дых.
Только тогда узнал, понял, кто она.
Принцесса Серебрякова! Сладкая его девочка, которую он, как зеницу ока, бережет!
И я, блядь, его в этот миг понял.
Я сам только что до боли хотел так же. Прижать и беречь, как сокровище.
А ведь никогда и близко такого не испытывал!
Радмила что-то там кричала, а я ей пасть с ноги был готов закрыть. Хоть раньше и мысли ударить женщину никогда не было!
Бля-ядь….
Отвез домой, самого сжимает всего. До ломоты суставы выворачивает.
Но дороге объяснил ее сопляку, что за девушкой смотреть надо, если с собой взял и что будет, если еще хоть раз к ней подойдет.
А сам на хер Радмилу выгнал.
Телефон отключил.
В номере, как волк, закрылся.
Виски — как воду, прямо из бутылки, прямо в горло.
И хохотал. Как одержимый, как слетевший на хрен с катушек идиот.
Да я таким и стал на какое-то время. Совсем слетел.
Это ж надо!
Я ее топтать, я ее так, чтоб не поднялась должен, чтоб ни хера света этого в ней, что из глаз золотом брызжет, не осталось!
А сам… Сам, мать его, жизнь серебряковской девчонке спас!
Полез бы? Полез бы за ней, если бы сразу знал, если бы понял? Или сидел бы и виски пил, наблюдая, как она там захлебывается, как тонет? Как сама, блядь, судьба вместо меня суку Леву наказывает, отбирая собственными, не моими руками самое дорогое, что есть в его ублюдочной жизни?
И не знал. Не знал, смог бы вот так смотреть и упиваться не местью, нет, самым настоящим возмездием. Тем, что принято в этой жизни справедливостью называть, бумерангом, который все, на хрен, возвращает. Каждому возвращает. По полной и когда не ждешь. Или все равно бы бросился?
Не знал, не понимал и не узнаю теперь.
Только вот загрызть себя был готов за то, что в эту судьбу ее вмешался, не дал расплате сбыться. Грызть до мяса.
А на коже, на руках — прикосновение к ее губам. Будто отпечаталось, осталось. И руку жжет. И губы, где я к ней прикасался…
А ведь девчонка уже трижды по всем раскладам принадлежит мне, — вдруг понял, снова хохоча, как ненормальный. Сбивая костяшки о стену номера. Долг жизни. Его никто не отменял. Вся жизнь ее теперь мне принадлежит, если захочу.
Только под вечер позвонил Северу, который уже, как и многие, успел оборвать телефон. Завалился в один из его клубов, а на самом деле — элитных борделей для избранных.
Выбрал троих самых отборных, самых сочных и умелых девочек на всю ночь. Разномастных, рыжую, блондинку и брюнетку. Златовласок не нашлось, за что я высказал Северу, что дерьмо его бордель и девочки, а не самый лучший в столице.
Трахал по очереди, укладывая одну поверх другой, долбясь до искр из глаз в распахнутые передо мной лона.
Но, блядь. намотаю рыжие волосы на кулак, дерну на себя, — а запах не тот. другой. И разрядка не приходит. И умения их все, которые я за ночь по три круга перепробовал — ни хера не помогают. Не вставляют. Даже кончить не смог, как девочки ни старались, как не вылизывали яйца, пока я драл одну из них то в глотку, то в остальные дырки.
На губах и ладони — ее след. И горит, сука, все сильнее, как ожогом.
И глаза эти медовые так и стоят передо мной. И улыбка, — как, блядь, из другого мира. Нежная такая. Смущенная, робкая. А в улыбку эту губами впиваться хочется. Вобрать ее в себя и, блядь, зажмуриться от того, что на языке, как цветок, расцветает. Я бы ее… Нежно… Неторопливо… Долго… Языком осторожно эту улыбку бы вылизывал, пробовал бы мед, ее одуряющий на вкус… Даже не прикасаясь руками.
— Говно твой бордель, Севр. — бросил утром, выходя из ВИП — номера. — Лучше другим чем-то займись, не выходит у тебя с этим.
И правда, лучше бы в один из бойцовских клубов его на ночь поехал. Лучше бы руки сбивал о бойцов его, представляя рожу папаши Софии, а не ее глаза мне бы мерещились.