— Интеграл от любви есть безумие. Я тоже плохо спал, все время снились карты и картежники. Сон от яви почти не отличался. Только деньги, проигранные во сне — часто снились кошмарные проигрыши, — не надо было отдавать. Но я постепенно научился различать, где сон, а где нет. Вот как. Когда я играл с людьми, которых не знал и не видел раньше, то это значило, что игра не настоящая, а идет во сне, и тогда я позволял себе расслабляться. Где-то в глубине ума я чувствовал, что это — сон, а не на самом деле. Но часто это место в глубине ума отказывало, и тогда во время сна я играл так же аккуратно, как обычно, а потом оказывалось, что выигрыш получить не придется. Я просыпался с досадой: столько сил отдано. Отдыха почти не было. Отдохнуть можно только в то время, когда ложишься спать и чувствуешь, как расслабляются мышцы. Вот в эти минуты и отдыхаешь. А потом — снова за работу.
Шута выгнали. В сессию он получил несколько двоек. То, что его выгонят, чувствовалось уже весной. Мы жили еще в деревне, он сидел на солнышке и курил. Лицо у него было безразличное, было заметно, что он не тянется к знаниям. Чувствовалось, что как только закончится весна, так Шут исчезнет вместе с ней, так он вписывался в окружающую обстановку: несколько старых бревен, внутренняя изгородь из прутьев. И Шут. Казалось, он полностью растворился в этих бревнах, и в этом маленьком теплом деревенском дворике. Я что-то спросил у него, он не ответил, только папиросой затянулся.
И вот Шута выгнали. Виноватых не было. Шут почти перестал играть; он садился на кровати в той комнате, где мы играли, курил. Иногда он куда-то уходил, и куда он мог уходить, мне было неизвестно. Потом он перестал появляться там, где играют. Он ходил пить пиво или сидел в нашей комнате. Когда я возвращался с победой, он все меньше разделял мою радость.
Потом Шут устроился на завод и переехал в рабочее общежитие. Первое время он часто появлялся у нас, после аванса и получки — обязательно. Мы ходили пить пиво, если были креветки — то брали их много, или рыбу брали, все это стоило недорого по тем деньгам, что были у Шута. Но в «Пиве» деньги тратились медленно, а Шута, они, наверно, тяготили, и со временем он повадился ходить в кафе. Один раз я пристроился к нему, там мы хорошо поели, попили, Шут даже стекло какое-то разбил. Но у него хватило денег заплатить.
Я старался больше не показываться в кафе, история со стеклом была весьма неприятна; Шут руку порезал, в том была и моя вина, хотя разве предвидишь, что будет делать пьяный, к тому же, если сам выпивши. Несколько раз Шут приглашал меня в кафе, и как-то мы все-таки снова пошли, и снова пили, приставали к девушкам… Такого с нами еще не было. Больше в это кафе я не заглядывал. Во мне проснулась совесть, которая не пускала туда. «Это нам неможно». А Шут заходил ко мне все реже. Заработанные деньги он пропивал, и, конечно же, у него нашлись друзья. Для того чтобы пропить деньги, друзья, к сожалению, еще находятся. «Всегда найдутся», — сказал бы оптимист.
Я остался один. Шут не приходил. Почему его выгнали, а меня нет? Хотя это было понятно. Когда наступала сессия, и мы играли часов до пяти утра, все ложились спать, а я садился заниматься — не в комнате, а в читальном зале, на первом этаже общежития, куда через окна заходили загулявшиеся студенты. Часов до десяти утра занимался, а потом шел на зачет или экзамен. Один экзамен я не сдал, но за это не выгоняют. Мне, наверно, хотелось остаться в институте, хотя зачем, я вряд ли осознавал до конца. Почему выгнали Шута, если он способный? Он не вовремя расслабился, как раз в сессию. Но если б он взялся, он мог бы остаться.
— Ты возьмись, Шут, — говорил я ему.
— Хорошо, — отвечал он, — пойдем, выпьем немного пива, и возьмусь. Немного пива раньше ему не мешало готовиться к экзаменам. Мы приходили домой, он садился на кровать, опирался спиной о стенку, и, когда я «учиться да учиться», он отвечал расслабленно:
— Да ну их, эти экзамены. Леший с ними. Внутри было и тяжело, и пусто. Можно сходить к Потапу, но он занимается, неприлично мешать; а, может, он с ней? Игроки еще оставались, можно пойти к ним, что я и делал. Но сильных оставалось всего человек пять на общежитие, еще трое — сносных, а остальные исчезли: кто уже окончил институт, кого выгнали, а Потап бросил играть. Это был редкий случай. Но о Потапе молчали, потому что он влюбился. Иногда игра была такой же, как раньше, но другим стал расчет. Только один из оставшихся не требовал мелочи, а остальные расплачивались до копейки. Расчет был в конце игры и портил все. И снова приходили мысли. Они появлялись по вечерам, когда лежишь на кровати; как-то и вечера свободные появились. Брала зависть к Потапу. Так завидует тот, кто на одре лежит, тем, кто обступил его. Иногда я пробовал учиться, но это была такая адская работа, без привычки больше часа не просидишь, устаешь, как будто шел полдня по дороге, да еще и не позавтракав.