А зимой мороз щипал за уши и пальцы, и бабушка — кто мы ей — ковыряла уголь, и руки у нее были старые, и этими старыми руками она ковыряла уголь, чтобы нам было тепло, а потом готовила побольше еды, чтобы и нам хватило на ужин. Она кормила нас каждый вечер, а мы ничем ей не помогали. Мы не думали о ней, не думали о том, что она живет в доме одна, и почти никуда не ходит, и к ней почти никто не ходит. Один только раз она не ночевала дома — был какой-то божественный праздник — блеск в глазах, необычная одежда, и миллион наказов. «Главное — дверь на запор». Мы не знали, что бабушка живет в своем доме, среди дров, угля и нескольких кур, и что это — ее мир. «Вон видишь — курица красная — это драчунья, и всегда лучший кусок отхватит», мы не знали, что это ее мир — узкий-узкий мир, «вот крыльцо с подгнившей доской, но до смерти ее, наверно, хватит, и кот стал ленивый, мышей не ловит, а, может, старый стал, старому и есть меньше надо, вот те кусочек сала, ешь на, лентяй», мы не знали, что это ее мир, где есть зима и есть весна, где зимой надо делать то-то и то-то, а весной то-то и то-то. Мы не знали, что она пронесла доброту через все свои годы, как полное ведро угля — «семечек», трудно нести полное ведро, а два раза идти — очень холодно.
— По скольку Вы с нас возьмете? — спрашивали мы ее, когда искали квартиру, внутри в то время было пусто, как зимой в белом поле, ровно покрытом снегом.
— Двадцать пять рублей.
— За двоих? — переспросил Шут.
— За двоих, — ответила она. Один раз в неделю у нас была военная подготовка, и надо было просыпаться в пять утра. Мы просили ее разбудить нас в пять, и она будила нас в четвертом часу.
— Пора, ребята, опоздаете. Может, она думала, что у нас праздник. Мы включали свет, смотрели на часы и снова укладывались. Хоть полчасика еще поспать. А минут через пять бабушка громче:
— Пора, ребята. Тогда Шут вставал и одевался. Он не торопился. Времени было много.
Этой зимой было не только тепло, но и не голодно, потому что Шут в карты играл мало, чаще сидел дома, вернее, лежал на кровати и читал одну и ту же толстую книгу без обложек, без начала и без конца. Не играл он потому, что у него не было денег, стипендию он не получал, а родители об этом не знали. Я тоже не получал стипендию. Мои родители об этом тоже не догадывались. Этой зимой, хоть и было все неплохо, мы не могли играть так же легко, как раньше: проиграешь — останешься без куска хлеба. Игра стала напряженнее — рисковать было нельзя.
— Сходи, — говорил Шут, — поиграй. Есть скоро захочется.
— Нечем расплачиваться, — говорил я ему, хотя он и так знал.
— Вечер еще нескоро, — говорил он, имея в виду ужин бабушки, — а потом опять утро придет, — рассуждал он.
Я собирался и ехал в общежитие — на заработки. На улице снег, светло, нигде никого нет, все заняты делами, ребята — на занятиях, всем — хорошо, а мне что-то не очень… В общежитии бездельников и жаждущих всегда найдешь, и маленькая коррида начинается. Тут уже вливаешься в общую жизнь, и грусть оставляет. Грусть остается за окном, там, где снег. Но туда можно и не смотреть. Теперь надо только крепче сидеть да не попасть быку на рога. В такой игре много не выиграешь, но и проиграть практически невозможно. Голова работает, как бетономешалка, — размеренно и правильно; и малейший просчет соперника — твой выигрыш. В душе — это на четверть ниже подбородка — тоже работа идет: как жернова трут муку; и мышцы рук в напряжении. Работает человек — добывает хлеб насущный. Всегда после такой игры, чаще одной — на вторую сил не хватает — я приносил домой рубль, два или три. Больше трех не приносил.
— Маловато, — говорил Шут про рубль. Два рубля приводили его в возбуждение, он вдохновлялся и мог даже что-нибудь сказать, ему не свойственное: творческий пыл на него находил. А когда я приносил трешку, мы клали ее посреди комнаты и танцевали вокруг нее, припрыгивали и притопывали, и улюлюкали, как истинно счастливые люди. Однажды за этим занятием нас застала бабушка:
— Что вы делаете, ребята?
— Мы веселимся, бабушка, — притух Шут.
Хотелось чего-то другого. Хотелось изменить существование. «С понедельника начнем…» — твердили мы иногда, и казалось, что начать новую жизнь так просто, как пересесть с одной телеги на другую, которая везет в обратную сторону. Дождемся понедельника, и все изменится. Начнем каждый день ходить на занятия, начнем еще что-то… Но мы не знали, что еще можно начать. Новая жизнь — она не начиналась. Шли дни, месяцы и, увы, годы. Мы начинали и начинали новую жизнь, и все заканчивалось в шашлычной за пивом; а потом все опять по-старому, по-прежнему. Если представить себе наш внутренний мир как колодец, то новая жизнь находилась на поверхности, а старая, которая не отпускала нас, глубоко внизу — прочно и почти вечно. Мы не замечали этого, а только чувствовали, и старой жизнью было пропитано все наше существо. Так бывает пропитана чернилами старая промокашка, которая служила для нескольких тетрадей.