Государыня Елена успокоилась. Войны на время прекратились, Иван в ее покоях расположился, ревность улеглась, иногда лишь покалывала, когда просился отъехать деток навестить, но не больно, так, назойливым комариком подозрений старых. Да и Ваня поменялся со временем. Стал больше в дела государственные вникать, на бояр покрикивать, ее не стесняясь, словно трон великокняжеский к себе примеривать. Челобитчиков сам принимал, а они охотно к нему шли, потом Елену уговаривал в их пользу рассудить. За ним и весь род Оболенских стеной вырос. Вроде б и безопасно, да холодком терема иногда отдает.
- Ну, да и пусть! – Махнула рукой. – И так голова кругом. Литва не отстает, с Крымом непонятно чья сила верх возьмет, из Казани недобрые вести приходят. – Иногда точил червь сомнения:
– Женскую ли ношу взвалила на себя? Может и прав был тогда деверь Юрий Дмитровский? – Но отгоняла от себя мысли дурные. Сыновья ведь растут. Не только ради себя, ради них сохранить надо державу от Василия доставшуюся. Им передать, а самой и правда отъехать куда-нибудь с Ваней любимым. В круговерти дел на сыновей времени не оставалось. Видела изредка на приемах, да и то только одного – Иоанна, (она любила именно так его называть, в честь великого деда), когда мальчика наряжали послов принять, рядом с ним сидела неподвижно, этикет соблюдая. А так хотелось прижать, поласкать, зацеловать в макушку пушистую. Изводилось сердце материнское, краем глаза наблюдала, как ерзал и скучал мальчонка на троне, как неудобно было ему сидеть, почти согнувшись под тяжестью одежд, расшитых жемчугами, каменьями да золотом, как смотрел глазенками широко раскрытыми, непонимающими - зачем все это? - на церемонии долгие и пышные. И с радостью убегал, отпущенный на свободу к мамкам, к Челядниной, а не к ней, провожавшей его грустным взглядом и возвращавшейся к другим заботам, числа которым не счесть. Помимо войн и крепостей новых, дела внутренние добавлялись – беднел народ из-за того, что деньги мельчали, купцы торговать боялись, цены росли, покупатели обман в том видели, а другие богатели корыстолюбиво – деньги обрезали, переливали, примеси подмешивали, сами чеканили, а вес уменьшали. Елена приказала:
- Всех обрезчиков и подельщиков казнить сурово – руки рубить, в глотку олово заливать. Деньги собрать и перечеканить заново.
Из одного фунта серебра без всякого примеса теперь должно выходить было 6 рублей. В рубле 100 денег. На монете по-прежнему «ездец» изображался, но вместо меча у него в руках теперь было копье, оттого монету прозвали «копейной» или «копейкой».
В это время тихо скончался в заточение родной брат покойного государя Василия князь Юрий Дмитровский. Поговаривали, что голодом его уморили. Младший Андрей Старицкий в ужасе в уделе своем спрятался, носа боялся показать, в Москву наотрез приезжать отказался – больным объявился. Лекаря к нему послала Елена, да вернулся немчин, развел руками – не допустили.
- Да черт с ним, путь сидит там! – Отмахнулся от Елены Иван Оболенский. – Они ж с братом спали и видели, как трон из-под тебя выдернуть! Одним меньше стало, другой, глядишь, сам от страха помрет. О Литве надобно думать, со Старицким потом разберемся. Крым волнуется, набегов можно ждать. Пусть сидит, войска бы у него токмо вытребовать, да присяги повторной. Пошли в Старицу Крутицкого епископа Досифея, к клятве церковной привести твоего деверя, чтоб не помышлял о злобном под страхом Божьим. Может, уговорит его архиерей…
Мучила Елену еще одна мысль тайная… Врут все, что сердце материнское знает точно, кто отец ее ребенка, когда с двумя мужчинами ночи делила. И так и этак вглядывалась она в старшего Иоанна, то Василия черты виделись, то любимого Овчины-Оболенского. Хранила тайну страшную в самой глубине сердца, сколько раз от страха замирала, когда Василий был жив, вдруг заподозрит неладное, вдруг донесут ему о том, кто проникает на его место, на перины пуховые ложится, пока великий князь московский на охоте развлекается. Отлегало от сердца, видя подлинную радость Василия от детей своих, но сомнения-то не покидали. А Ванюше и словом не обмолвилась. Инстинкт материнский останавливал, хоть в припадке ревности и жаждала бросить ему в лицо:
- К своим торопишься? А про другого и не вспоминаешь? – Но немели губы, рот на замок закрывался, ком вставал в горле, не позволяя ни единому звуку вырваться. Лишь взгляд бросала укоризненный, который князем Иваном по-своему понимался - ревностью женской.
Бремя забот государственных все тяжелело, цепями сковывало - не вырваться из них. До детей ли тут? Ночью, прижимаясь к Ивану, шептала иногда:
- Страшно мне, соколик мой…
- Чего боишься-то… - спрашивал сонно.
- Ты вот все в походах не бережешь себя, вперед всех скачешь, а я извожусь, плачу ночами, боюсь за тебя, молюсь, как бы чего не случилось… Одна ведь останусь с деточками малыми…