Усопшие в этой деревне отправляются на кладбище сами — не совсем так, конечно, — их уносят туда чужие руки, что, в общем, не меняет сути, так что можно сказать, что Жак Антонетти отправился в последний свой путь в полном одиночестве, пока все его родственники стояли после заупокойной мессы под июньским солнцем у церкви и принимали соболезнования уже далеко от него, ибо горе, сочувствие или безразличие есть проявления жизни, а усопшего следует от этого оскорбительного действа оградить. Жак Антонетти скончался тремя днями раньше в одной из парижских клиник, и самолет с его телом приземлился в Аяччо в самый день похорон, в час, когда его сын Матье выходил из спальни официанток и направлялся к бару, чтобы выпить кофе. Либеро — в костюме — был уже за стойкой и как раз заправлял кофеварку, и Матье с благодарностью отметил, что тот так рано встал, чтобы прийти его поддержать.
— Ты что, спал здесь?
Матье опустил голову и кивнул. Он думал, что у него получится провести две ночи дома, он так и собирался сделать и даже позавчера попытался, но дед все время сидел и молчал; он, может, и не заметил его присутствия, хотя Матье тоже сидел в кресле рядом, уставившись на закрытые ставни, и когда сумерки начали сгущаться, он поднялся, чтобы включить свет, но дед сказал:
— Нет,
не шелохнувшись, не повышая голоса, просто сказал:
— Нет,
и добавил:
— Не в свою очередь ушел,
и сделал жест, который Матье поспешил расценить как разрешение удалиться или, может быть, как что-то более категоричное и резкое — что-то вроде властной просьбы тут же уйти и не мешать одиночеству, которое требовало лишь ночной тишины, — и Матье послушался, он решил не докучать деду своим присутствием, а заодно освободился и сам и больше домой не возвращался. Либеро поставил чашки с кофе на стол, присел рядом с Матье и оглядел его с ног до головы.
— Ты вот так пойдешь? Ты вот так будешь отца хоронить?
На Матье были чистые джинсы и черная, на скорую руку выглаженная рубашка. Он растерянно оглядел себя сам.
— А что, что-то не так?
Либеро наклонился к нему и приобнял за шею.
— Нет, не так. Ты не можешь хоронить отца в таком виде. От тебя несет потом. Духами. Ты воняешь. Морда вся помятая. Мы сейчас пойдем домой, к матери, ты сначала примешь душ, побреешься, подберем тебе костюм, галстук, найдем что-нибудь твоего размера, и все будет хорошо, ты все сделаешь как надо, все будет хорошо. Я буду с тобой. Все пройдет как надо, вот увидишь, обещаю.
Матье почувствовал, как на глаза у него наворачиваются слезы, но влага лишь дрогнула в уголках глаз и вдруг резко схлынула. Матье задержал дыхание, резко обнял Либеро, и они пошли; через два часа, когда катафалк, за которым тянулась нескончаемая вереница машин, въехал в деревню под тяжелый колокольный звон, Матье стоял вместе с дедом у входа в церковь; он утопал в костюме, который был ему слишком велик; пиджак ему было наказано не расстегивать, чтобы скрыть некрасивые складки брюк, которые держались на застегнутом выше пояса ремне. Либеро сделал Матье знак большим пальцем — дескать, все хорошо — и вдруг, когда из катафалка извлекли гроб, из подъехавших машин повалила одержимая толпа и в невообразимой сутолоке ринулась к Матье с поцелуями: незнакомые женщины прижимали его к черным кружевам своих траурных платьев, щеки его стали липкими от чужих слез, витали резкие ароматы одеколона, дневного крема и дешевых духов, и краем глаза Матье замечал, как другие незнакомые люди не переставали пихаться, прокладывая себе дорогу к Марселю; и тогда служащий похоронного бюро крикнул:
— Потом, потом! Соболезнования — потом! После церемонии!