— Всё читаешь? — Ответа он не ожидал. — Ну, ну, может, как дед Савелий, до больших чинов дойдешь. Только ведь, малый, падать оттедова, с верхотуры, больнее. Вон дед твой по сих пор не опомнится. Потихоньку перебиваться — оно для жизни сподручнее. А в книжках этих каждый про свое брешет, поди разберись, где правда? Без книжек, своим умом дойти — самое дело… Лопать хошь?
— Не… Деду подожду.
— Ну, ну, а то бабка моя кулешу доброго наварила, ешь — не хочу. — Он грузно поднимался, поворачиваясь к выходу. — Коли надумаешь, прибегай, голод не тетка…
Дед Тихон уходил, тяжело волоча больные ноги. Немало этапных дорожек через несколько лет придется прошлепать ему этими ногами, отбывая срок за свою вынужденную службу на должности уличного старосты в год оккупации, но судьба окажется милостива к нему: он вернется и доживет до глубокой древности в собственном доме, среди своего многочисленного потомства. Неисповедимы пути твои, Господи!
Всего за несколько дней до отъезда домой, в один из пасмурных вечеров, на грани яви и сна Влада привели в себя возбужденные голоса в сенях:
— Под ноги, под ноги подхватывай…
— Заноси сюда…
— Потише!
— Мальчонка спит, что ли!
— Вроде спит…
— Заноси…
Дух Влада сразу как бы отлетел от тела, и, отрешенно витая где-то среди комнатных сумерек, он впервые увидел себя со стороны: темный комок страха на белом полотнище печи. Боже, спаси его грешную душу от такого испытания!
Пока деда вносили, пока, раздевая, укладывали в кровать, Влад, забившись в угол лежанки, медленно умирал, распадался в ожидании чего-то гибельно непоправимого. «Не могу, не могу, не могу! — выло всё в нем. — Не хочу, не хочу, не хочу!»
Прибежал дядька и сразу же захлопотал, затараторил, раскудахтался по-петушиному:
— Ай да папаня, ай да хват! Вот это по-нашенски, по-людски. Нахлебался до потери классового сознания, не подвел фамилии, поддержал марку. Ничего, ничего, Владька, пьяный проспится, дурак — никогда. А дед у нас — голова, до всего сам дошел, с излишком, правда, но зато сам. Поначалу только подмогнули, а потом всё сам, сам. — Восхищение и восторг прямо-таки распирали его. — Ну, папанька, век не забуду, до чего удружил, ты у меня теперь за человека пойдешь, оченно ты меня уважил, перед людями не стыдно, а то ить прохода не дают, комиссар да комиссар…
Только тут до Влада дошло, что дед просто-напросто мертвецки пьян, и это несколько опамятовало его. Пьяным деда Владу еще видеть не приходилось, такое было ему в диковинку, но самое страшное было позади: случай оказался не смертельным. Всё хорошо, что хорошо кончается. Нам не страшен серый волк.
После короткого забытья старик принялся бредить, и в его бессвязном бормотании постепенно выстраивалась логическая цепь происшедшего:
— Молокососы!.. Я на этой дороге смазчиком начинал, я на ней каждую шпалу руками прощупал, жизни не жалел, а теперь стал не нужен? На свалку Савелия Михеева, в тупик… Не надобны мне твои часы на память, возьми их себе на память, у меня свои есть, сто лет без завода ходят… Эх ты, я тебя вот с таких лет знаю, сколько я тебе соплей утер, а ты меня в утиль? Меня вся дорога знает…
Влад ликовал: ох уж эта дорога! Влад относился к ней, словно к живому существу — глубоко и страстно ревновал к ней деда, считая ее единственной виновницей их хоть и кратковременных, но мучительных разлук. Она отбирала у него часть того, на что имел право только он и больше никто в мире. Наконец-то ей пришлось уступить!
Отныне дед безраздельно принадлежал ему — Владу. На этой земле стоило жить.
После пыльного приземистого захолустья Москва показалась Владу особенно нарядной. Желтая, с коричневыми подпалинами листва, кружа в упругом и словно подсинённом воздухе, шуршащим кружевом стелилась по тротуарам и мостовым. Глазастые трамваи сновали перекрестками, рассыпая вокруг себя резкий и долгий звук. От дворницких блях на белых фартуках исходило ликующее сияние. Копытный стук гнедых битюгов оглашал Митьковку, и сизые турманы вились над остывающими крышами. Присыпанный палой листвой двор был залит ровным, цвета яичного желтка, солнцем. Чистая высь обещала крепкую и устойчивую осень.
Мать встретила их как обычно, в своем репертуаре, чуть смягченном сравнительно долгой разлукой:
— Приехали, голубушки-соколики! — Она вертела их, поочередно оглядывая со всех сторон. — Снова, мать, впрягайся в свою каторгу, детушки явились, поправились немножко, молодцы. Ну конечно, шея, как у трубочиста, вы там с дедом и не мылись совсем, видно. Ох, горе ты мое луковое…
Тетка, принимаясь за его сестренку, не скрывала своей радости, тихо мурлыкала над ней:
— Приехала, мое золотце, приехала, моя помощница, а здесь тетка совсем замоталась, без тебя, как без рук. А соскучилась так, что и сказать нельзя. Не забыла тетку?..