В горе ее чувствовалась неподдельность, и она была искренна. Наверное, впервые в жизни.
— Знаешь, — говорил ему Лёля, зябко кутаясь в наброшенное на плечи байковое одеяло, — наверное, земля — это лишь станция нашей пересадки. Нам еще лететь и лететь, пока мы доберемся до места. Каждая остановка для нас — это новая жизнь в новой оболочке. Здесь, к примеру, ты человек, а на другой планете станешь растением или даже камнем. Наша смерть — это лишь прощание с очередной остановкой, не более того. Так сказать, прощание из ниоткуда. Жаль только, что теперь нам достался такой неуютный зал ожидания. Будем надеяться, что в следующий раз нам повезет. Как ты думаешь?
Чуткая, подернутая звездной туманностью ночь вокруг них шелестела палой листвой, обещая к утру крепкий заморозок. Редкие фонари вдоль улицы отбрасывали в темноту робкий голубоватый свет. Пахло угольным перегаром, сухой прелью, пыльной залежью остывающего подполья.
— А где же конец пути? — допытывался Влад, холодея от сладкой жути открывшейся перспективы. — Ты знаешь, Лёля?
— Конца нет, — печально откликнулся тот и еще плотнее зарылся в одеяло. — Нет и не будет.
— Как это — нет?
— А вот так.
— У всего есть конец. — Влад упрямо мотнул головой, его не устраивало такое будущее. — И начало, и конец.
— Ты мал и глуп, — брезгливо констатировал Лёля. — Живешь в своем жалком трехмерном мире и рад. Но есть еще, к счастью, четвертое измерение, которое тебе не дано постичь.
— А что это — четвертое измерение?
— Бог. — Слово слетело с его губ почти беззвучно и медленно скатилось в ночь. — Но это не для тебя.
Влад прощал другу его колкости. Тот только что пережил свою очередную сердечную драму и всё еще не пришел в себя. Чего не стерпишь от потерпевшего крах влюбленного, и Влад терпел, великодушно снисходя к неудачнику. Владу было уже известно, что эта штука посильнее, чем Фауст у Гёте, она побеждает смерть…
Из кромешной тьмы парадного выявился расплывчатый силуэт старухи Дуровой:
— Полуношничаете, мальчики? — Она любовно провела ладонью по плечу сына. — Тебе не холодно?
— Мальчики говорят о Боге, мать, — поморщился тот. — Не мешай, пожалуйста.
Обиженно вздохнув, та покорно канула во тьме, снова оставив их наедине с ночью. Слово любого из ее отпрысков было для нее законом. Она давно замкнула свои интересы кругом их чаяний и забот. Иной жизни у нее не существовало. Судьба обошлась с ней неласково: сыновья ее, один — спортивный журналист, другой — актер, оказались неудачниками, невестка почти безвылазно обитала в желтом доме, внуки росли пугливыми и болезненными, но наперекор обстоятельствам, словно ломовая лошадь, она тянула этот воз боли и крика, пренебрегая пересудами и с гордо поднятой головой. Гремучая смесь воинов и циркачей текла в ее неоскудевающих жилах. До новой встречи, Наталья Николаевна!
— А что это — Бог? — Влада было трудно обескуражить, упрямство деда передалось ему по наследству. — Бог — человек или нет?
— Ты задаешь вопросы, Самсонов, это может повредить тебе в жизни. В наше время любопытство — уголовно наказуемое качество, остерегайся излишнего знания, Самсонов.
— Ты не ответил, Лёля.
— Откуда в тебе это упрямство, Самсонов?
— Я хочу знать, что это — Бог.
— Ты плохо кончишь, Самсонов.
— Лёля!
— Хорошо, хорошо! — Тот, словно защищаясь, поднял ладони перед собой. — Только потом не кляни меня, ты вступаешь на опасный путь. Как говорится, ты этого хотел, Жорж Данден!
— Ну?
— Бог это любовь.
— А еще?
— Бог это свобода.
— Какая свобода?
— Свобода — любить.
— Кого?
— Бога, а, значит, всё и всех.
— И фашистов?
— Бог не знает, что это такое, Он знает только людей, и они для него равны.
— А сам Он — человек?
— На сегодня и этого для тебя слишком много, — устало огрызнулся тот. — Тебе есть над чем подумать, а поэтому помолчи…
Он затих, втягивая, словно улитка в раковину, голову в одеяло. Не знаю, Лёля, Леонид Владимирович, пошел бы ему этот разговор впрок, если бы не твои пайковые обеды в актерской столовой в саду «Эрмитаж» в голодном сорок втором году, которые ты по-братски делил с ним пополам… Наверное, они — эти обеды — и стали его первым причащением к Святым Дарам. Ему еще тянуться и тянуться к своей Вере, еще искать и искать ее, но хлеб, однажды съеденный на двоих, уже не забудется никогда…
Тьма в конце улицы неожиданно раздвинулась, яркий свет автомобильных фар вместе с гулом мотора ринулся к ним, высвечивая впереди себя покосившиеся заборы с темнеющими коробками домов за ними, корявую вязь облетевших деревьев, серый, в матовом налете булыжник мостовой. Вскоре у подъезда почти бесшумно притормозила черная «Эмка»: жилец со второго этажа, шофер наркома Целиковский вернулся со своей хлопотной работы. За несколько лет службы он проводил в неизвестность пятерых хозяев и теперь готовился распрощаться с шестым. Высокий, поджарый, всегда щегольски одетый и уверенный в себе, он считался во дворе завидным семьянином и добытчиком.
— Привет, мужики! — Стройная фигура его резко очертилась перед ними, раскрытая коробка «Казбека» подплыла к Лёле. — Закуривай, сосед.
— Ты же знаешь, я не курю.