Там он предавал отца и горько каялся. Там за ним постоянно гнались, а он убегал, убегал, убегал, но так, в конце концов, и не смог убежать. А за всем этим, худой и сгорбленный, стоял его дед Савелий и бессильно смотрел вслед этой погоне.
Когда Влад кончил, то вдруг решил, что поведал не свою, а чью-то дотоле неизвестную ему жизнь, до того длинной и чужой она ему тогда показалась. Жолтовский при этом словно бы и не слушал его. Старый доктор смотрел в запутанное морозным кружевом окно, лишь пергаментная ладошка его чуть заметно подрагивала, оброненная поверх настольного стекла. Но стоило ему кончить, как та же ладошка медленно и утвердительно поднялась и опустилась перед Владом:
— Идите. — Голос его неожиданно окреп и возвысился. — Вы поедете домой. Позовите сюда старшую.
Выйдя от заведующего, старшая сестра, пучеглазая коротышка с серьгами, вдруг радушно засуетилась перед Владом:
— Велел перевести тебя в легкую, сынок. На первую комиссию приказал приготовить. Счастливый ты, в рубашке родился, освободят ведь, я своего хозяина знаю. Только не в себе он сейчас вроде, даже трясется… Ну, иди, иди, я тебя мигом устрою.
По тем же коридорам она провела Влада, свернув по дороге в предназначенное теперь для него отделение. Ключом, висевшим у пояса, открыла дверь и прямо с порога крикнула:
— Агнюша, принимай-ка новенького, заведующий приказал. Совсем молоденький!
И тут Влад увидел ее — Агнюшу Кузнецову, первую в своей жизни женщину, горькая память о которой будет жечь уже его всю последующую жизнь. Не была она ни красивой, ни даже сколько-нибудь заметной. На улице мимо такой пройдешь, даже не обратив внимания. В нее надо было вглядеться, чтобы увидеть в ее затемненных белыми ресницами глазах что-то такое, от чего на душе у человека начиналась долгая и грустная тишина, от которой уже невозможно было избавиться никогда.
— Ну-ну, — только и сказала она, а у Влада замерла душа, — примем. Отчего не принять.
Заправляя ему койку, она спросила:
— Как звать-то?
— Владом.
— Городской, видно?
— Из Москвы.
— Ишь ты! — И оглядела его с головы до ног уже с некоторым интересом. — Давно оттуда?
— С год.
— Из лагеря, аль из тюрьмы?
— Из лагеря. В Шексне отбывал.
— Там у меня родня мужняя живет. Токма уж давно не знаемся, с самого, считай, евонного отъезду… Ну, ложись теперь, отлеживайся до самой комиссии, а там — что доктора скажут. Может, и домой.
Влад лег и сразу словно провалился. Впервые, пожалуй, за долгие годы хождений своих по городам и весям он спал в чистой постели, застеленной для него легкими женскими руками, в тишине почти бесшумной палаты, с надеждой на скорое свое возвращение в Москву. Теперь он верно верил окончательно. Тихие ангелы кружили над его головой, вызывая из прошлого родные для него голоса:
Мать:
— Куда тебя всегда несет? Посиди ты на одном месте.
Тетка:
— И в кого только ты такой? В нашем роду таких не бывало. Остепенись, парень.
Дед:
— Владик, Владик, помирать мне скоро, разве не жалко тебе старого, неужто не увидимся?
И он кричал, кричал им из своего сна, из своей памяти, из своего сердца:
— Некуда мне больше ходить, всё прошел, только бы мне выйти отсюда, только бы выйти!..
Мечты, мечты, где ваша сладость! Ему еще придется поколесить по России, помыкаться, поплакать в свою собственную жилетку, прежде чем он вернется туда, под эти Митьковские липы, но только слишком поздно, даже очень слишком. «Не клонись-ка ты, головушка, от тревог и от обид, мама, белая голубушка, утро новое горит!»
Кувшиново! Кувшинчик, кувшин, кувшинка! Слово одновременно округлое и продолговатое, как груша. И звучное, как ритуальный колокол. Вкус зимней ночи на губах. Медленно, словно нехотя, падающий снег за обрешёченным с обеих сторон окном. И тревожные позывные чужих сновидений вокруг. Что им грезится сейчас там, за пределами человеческого разумения? Какие кущи и какая тьма? Действительно: не дай мне Бог сойти с ума! Господи, спаси их души!
За окном падал снег, струился в тиши долго и безобидно. Вглядываясь в темь и в свое отражение в стекле, Влад незаметно для самого себя словно высвободился изнутри, самоуничтожился, прислушиваясь к происходящему как бы со стороны. Ему грезилось, будто больничная палата, наподобие одинокого ковчега, плывет сейчас сквозь ночную бездну с грузом спящего безумия на борту. Плыви, мой чёлн!
Позади шипела и потрескивала голландка. Едва ощутимый запах дыма першил у Влада в горле, щекотал ноздри. Тени от пламени слепо шарили по стенам, изменчиво и мгновенно отражаясь в стеклах. Ковчег плыл среди студёных звезд под короткие всплески стенаний и вздохов, сопровождаемый монотонным говором у печи:
— Двенадцатого умру, это последний срок. — Из своего бестелесного далека Владу представились глубоко запавшие глаза и тяжелый подбородок дезертира Гены Свирина. — Ровно в три часа дня, как раз после обеда. — При его слабости к съедобному, Гена, разумеется, даже в обмен на Царствие Небесное не согласился бы умереть до обеда. — Во мне второй человек сидит, он мне всё предсказывает, что со мной будет.