На следующий день парень и впрямь напомнил о себе по телефону. И они обо всем договорились, после чего Влад еще с неделю бегал по литературным приемным, выбивая необходимые справки, а выбив, сразу же созвонился с предполагаемым секретарем, чтобы условиться наконец о встрече.
Едва выйдя из метро на станции „Сокол”, Влад наметанным глазом выделил из нервной россыпи ожидающих своего сегодняшнего протеже: в тренировочных брюках, заправленных в высокие ботинки, в демисезонном пальто и заячьей шапке-ушанке тот походил на студента-старшекурсника или на спортсмена средней руки. Кто бы мог сказать тогда, глядя на этого совсем еще молодого горожанина, что позади у него уже два лагерных срока с психбольницей в придачу и отчаянным единоборством с целой государственной машиной в коротких промежутках между отсидками, а впереди — громкий обмен в Цюрихе, полновесный, без всяких скидок на биографию, Кембридж, кружение по всему свету и собеседования на равных в кабинетах, о которых простому смертному и мечтать не приходится!
Парень понравился Владу сразу, что называется, с первого взгляда: был немногословен, вдумчив, с утверждениями и выводами не спешил, глядел впереди себя с прицельной зоркостью, походку имел легкую, слегка даже пританцовывающую, но в поступи уверенную. Чувствовалось, что цену тот себе знает, считает эту цену высокой, может быть, даже чересчур, но вместе с тем явно надежен и слову своему хозяин полный.
После бумажной канители в районной конторе по частному найму, тот, выйдя следом за Владом на вечереющую улицу, вдруг весело предложил ему:
— Может, обмоем это дело, Владислав Алексеич, тут у меня неподалеку хорошие знакомые живут, заглянем в магазин, а потом к ним, Юра и Лена Титовы, может, слыхали?
Нет, Влад не слыхал. Поэтому, оказавшись в их похожей на тесное логово квартире, он несколько оторопел. Со всех стен на гостей взирал плакатного письма лик Спасителя в разных видах и ракурсах: в венце из колючей проволоки; за тюремной решеткой; объятый атомным пламенем. А вокруг, на всех поверхностях и плоскостях — столах, столиках, тумбочках, стульях, лежаках и подоконниках громоздился пестрый домашний хлам вперемежку с пустой и полупустой посудой, листками, листами, папками и альбомами. Не жилье, а мечта Плюшкина.
Среди всей этой обескураживающей свалки метался всклокоченный, с нездоровой отечностью вокруг глаз хозяин, ухитряясь ни за что вокруг себя не зацепиться, и лихорадочно расстилал на полу перед гостями один испещренный чертежами лист ватмана за другим.
— Такого храма еще не было в истории человечества! — Он возбужденно сверлил их сумеречными глазами. — Я сочетаю в нем Ветхий и Новый заветы, основа храма шестиконечная, завершение — крест, как итог и смысл бытия, мир ахнет, когда я опубликую свой проект, деньги потекут сами, люди за честь будут считать принять в нем любое участие, но пока мы здесь, все это только мечты, если пронюхают, уничтожат, поймут, что если построю, то им конец!
Последние слова его мгновенно подхватила хозяйка, существо, судя по всему, искреннее, но явно неуравновешенное.
— Мы показывали проект „корам”, — восторженно сияла она во все стороны, — полный фурор! Говорят, что если бы Юра жил на Западе, ему бы там памятник поставили при жизни, а Солженицын даже считает, что со временем этот храм можно будет построить и в России, но я уверена, что у нас и через тысячу лет ничего не изменится, рабами были, рабами останемся и кроме советской власти ничего не заслуживаем. Уезжать отсюда надо, бежать без оглядки, пока совсем не прикончили!..
И словно пахнуло в душу Влада зябким сквознячком. И хотя в ту пору самый воздух, казалось, был напоен хмельным настоем бегства, исхода, эмиграции, люди поднимались и в одиночку, и целыми кланами, ткань многолетних связей растрескивалась по всем швам, Влад гнал от себя мысль о чужбине, старался не думать о ней, мысленно прятался от нее, как прячется приговоренный смертник от предстоящей ему неизбежности.
Но она, эта чужбина, гналась за ним по пятам, пробивалась к нему в самых неожиданных местах и положениях, дразнила, пугала, заманивала, и даже в единственном родном для него доме сестры жили в эти дни только заботами завтрашнего отъезда.
Влад еще поглядывал на них, как сторонний наблюдатель, еще силился убедить себя, что ему черед пока не приспел и роковой день маячит лишь за дальним пределом, его нынешнее прощание с близкой родней уже выливалось у него в горькие строки собственного прощания:
„Вот так, свет ты мой, Мария Михайловна, — две голодухи, начисто прополовшие родство вокруг, четыре войны с безымянными звездами над усыпальницами женихов, куча так и не зачатых от них детей: все твои шесть десятков годков, щедро оплаченных полдюжиной почетных бляшек, отштампованных из цветзаменителей на Монетном дворе, — куда, за какие Кудыкины горы уносит тебя сегодня твоя шестьдесят первая зима? Что ждет тебя там, в Синайских песках, престарелую девочку из деревни Сычевка, что затерялась где-то между Москвой и Тулой?