Он всем салютовал, обнялся с коренастым, кубическим Сибуром, уселся по-турецки, взял стакан; заговорили о «Начале Света», о симбиозе жанров и искусств, о травестии театрального, концертного священнодействия… он говорил и взглядывал поочередно всем кралям в ждущие пугливые глаза, и попадались только яркие стекляшки, пришитые к тряпью… ничего интересного… ага, вот эта только царапнула зрачками, выжгла на дне глазного яблока свое лицо, такую смуглую печальную мордашку как будто олененка Бэмби. Смотрела отчужденно-оскорбленно-настороженно-испуганно, и бес скакал в глазах, как отблески пожара в тюркской степи. Смотри, еще воротит нос от первосортной человечины. Ну, ничего, сейчас мы эту спесь собьем…
Камлаев, выпив, фаловал на танец девку, обыкновенную, смешную, толстожопую, немного недобравшую до пародийного кустодиевского типа, которую наш олененок и не думала, что он, Камлаев, пригласит.
Топтались, обжимались пары в медленном, и Бэм-би нет-нет и кидала поверх плеча обглодка, с которым танцевала, на Камлаева разгневанные взгляды: «в чем дело? я не понимаю… неужели вот это — лучше, чем я?». А он знай только мучил ласками свою купчиху-повариху, заученно поглаживая спину и налитые крепкие бока, все ниже напоказ спускаясь к качающимся бедрам, перебирал простую гамму самолюбия уязвленного, пока не выдержала Бэмби, не отстранилась, вырвалась из рук того, которым она жалко от Эдисона прикрывалась, выглядывая из-за парня как из-за ограды, которую легко перемахнуть… пошла от всех, как в лес с опушки, в сутолоку статуй…
— Да нет, ну что ты? — сказал, вставая за спиной и заставляя вздрогнуть; та повернулась, замерла, стараясь напустить непонимание, о чем он. — Ты страшная. С тобой пропадешь и без тебя не выживешь, с тобой чувствуешь себя, как рыба вне своей естественной среды… — Камлаева несло, как будто кто-то надавил на «play» и зашипела пленка, которую бессменно, безотказно проигрывал лет пять. — И начинаешь задыхаться, и хочется спастись, поэтому и припадаешь в страхе к обыкновенным земнородным, как вон та. Пусть лучше она, пусть варит мне борщ, зато останусь целым, не умру. Вот только… — он скривился так, будто заподозрил в ее облике все портящий изъян.
— Что? — вопросила растревоженно-испуганно.
Завел ей за затылок руку, выдернул заколку, скреплявшуюся иссиня-черные змеящиеся, тяжкие — не одолеть их, не умять, — освобождая, распуская, давая распрямиться и ниспасть.
— Так лучше, — заверил он авторитетно, с гримасой знатока и в то же время с потрясенным видом, как будто бесконечно изумившись, как это он так угадал; дикарски, с вызовом она тряхнула гривой, разбрасывая плети в еще более роскошном беспорядке… Сцепившись, склеившись в одно, они кружили в этом каменном, металлоломном, мусорном лесу, среди болванок и болванов исчезнувших народов — двое единственных живых, горячих средь хаоса надгробных истуканов — и то и дело натыкались хребтом, лопатками, локтями и коленями на каменные спины, длани, налившиеся груди, животы, и было больно ударяться, примерно так, как кошке, упавшей с пятого и приземлившейся на все четыре лапы; он расстегнул на ней зубами кофту, и расцепил бюстгальтерные чертовы крючки, кляня в душе все эти кружевные бабьи латы… довольно скучное занятие — теребить растущие соски… скользнул рукой под юбку, сдергивая книзу края морщинистых чулок, отмахиваясь от докучливых резинок, нашел почти что сразу липкое припухшее, и только тут, уже распертый кровью, отвердевший, остановился, ткнулся мордой как будто в красный круг и белый запретительный кирпич — вот только что закончил курс, лечась от триппера… да нет, наверное, уже не мог ее, но мало ли, ведь провокацию еще пока не делали… все в нем мутилось, пах горел — Камлаев чуть не взвыл от этой пытки, перенапрягшей плоть… дать, что ли, в руку ей, а то так и проходишь весь вечер в перпендикулярном состоянии.
Он всю ее изгладил, испещрил, прошелся шкуркой, наждачной бумагой и выпустил из рук со скверным подражанием благоговейно-целомудренному трепету, и вот ведь на тебе: когда разъялись, в глазах ее стояли благодарность пополам с каким-то изумлением, настолько не ждала она от Эдисона вот этой нежной и стыдливой бережности, мать твою. Так что он даже и набрал очков в ее глазах, как бы это смешно ни звучало; ей как бы показал, что с ней он не такой и она не такая, не ровня остальным, которых можно сразу натянуть и выбросить, как сломанного пупса.
Осталось лишь подставить — с обещанием не мыть — тыл своей кисти, чтобы Бэмби накарябала свой телефонный номер, и корчиться, ворочаться на ледяной постели до утра, безвыходно пытая себя образом ее лица, раскрытых губ, расставленных коленей…