Взобравшись на пригорок, мы пошли по широкой проселочной дороге, припорошенной мягкой пылью.
— Опоздал я сегодня, — сказал Тунга. — Люблю ходить в поле рано, до света, чтобы роса обжигала ноги. Нет ничего лучше этого.
— Тунга, — спрашиваю, — сколько лет уже ты бригадир?
— Да десять, пожалуй, наберется.
— А тебе приходилось с кем-нибудь ругаться?
— И такое бывало. Но народ у нас в общем-то добрый…
Тунга не отличался разговорчивостью, приходилось осторожно вытягивать из него каждое слово. Нельзя сказать, что он нелюдим, скорее застенчив. Тунга несколько полноват и неуклюж. Кожаная сумка, которая время от времени похлопывает его по бедру, спускаясь с плеча, совсем ему не идет. Она делает его похожим на какого-нибудь начальника, что совсем не вяжется с ним. Он давно с удовольствием бы ее забросил, да надо же где-то носить две тетрадки, кусок брынзы, завернутый газету, и ломоть хлеба. В отличие от других бригадиров, Тунга все еще носит царвули[3]
.— Ты все еще в царвулях ходишь? — спрашиваю.
— А что? — Он поднял голову, улыбаясь во весь рот. — В них легко, да к тому же это не дает возможности шутникам в бригаде смеяться надо мной. Ты же знаешь, какие есть остряки… — И Тунга громко хохотнул.
— Наверно, они и обо мне что-нибудь сочинят? — Я посмотрел себе под ноги.
— Нет, — покачал головой Тунга. — О тебе ничего плохого не скажут. Они же знают, что ты не землероб… Они даже обрадуются, когда тебя увидят, скажут: «Ну и ну! Из самой Софии приехал, и на тебе, не забыл нас».
Я прислушивался к словам Тунги и верил ему. Он говорил не для того, чтобы мне понравиться, произвести на меня впечатление. Рассказывал о том, что сам слышал, сам наблюдал. Ноги его равномерно ступали по мягкой пыли; по обочинам дороги росла высокая зеленая трава, на которой искрились капельки росы. От них приятно веяло прохладой. Затем мы свернули с мягкой черной дороги и двинулись по свежей пашне. Земля рассыпалась у нас под ногами, как сахар; от сорняков, которые мы топтали, исходил какой-то пряный запах, чуть-чуть сладковатый, с горчинкой.
— Куда мы идем? — спросил я у Тунги.
— Первую остановку сделаем на Каше. Хочу посмотреть, созрела ли пшеница. Там есть один участок — с ума сойдешь… Уж не забыл ли ты, где Каша? — откашлялся Тунга. — Потому что есть и такие…
Когда пашня кончилась, я почувствовал, как в воздухе что-то изменилось. Потеплело. Вокруг стали порхать ласточки, парами взлетали горлицы, рассекая синий воздух. Мы вышли на другую дорогу.
— А сейчас куда?
— Я знаю, что тебе незнакома эта дорога. Она ведет прямо к Горану Горскому, к абрикосам. Ты помнишь, где была нива Горана Горского?
Мы ненадолго остановились в какой-то ложбине, потом взобрались на пригорок, поросший низким кустарником, и перед нами неожиданно разлилось пшеничное море, раскинувшееся на холме, названном неизвестно кем, когда и почему Кашей.
В ста метрах от нас среди этого моря зеленел остров. Абрикосы! Колосья пшеницы ударяли нас по груди, прогибаясь под тяжестью налитого зерна. Я вдыхал запах прелой травы, высыхающей росы, зреющего зерна, сухой земли. Тунга стоял рядом, прищурив глаза. Брови у него двигались, скулы тоже, уголки губ слегка подрагивали. Он задумался, подсчитывая что-то в уме.
— Через недельку пригоню сюда комбайны. Как раз за неделю пшеница поспеет, — наконец сказал он.
Тунга не стал делать, что обычно делают в таких случаях другие, — сорвав колос, растирают его между ладонями, — а вышелушил одно зернышко и прикусил его крупными белыми зубами. Затем снова повторил:
— Через неделю… Хоть бы не помешала буря и не выпал град.
Тунга зашел в пшеницу. Колосья тотчас же выпрямлялись у него за спиной. Сделав пять-шесть шагов, он остановился и обернулся. Посмотрев на меня, он понимающе улыбнулся и сказал:
— Иди, иди, ничего с ней не случится.
Его голос будто из-под земли выходил, слетал с бездонного синего неба. Виднелись лишь его плечи и голова, покрытая широкополой соломенной шляпой. Глаза, вобравшие в себя всю радужность этого летнего утра, улыбались из-под шляпы. Мне показалось, что колосья с ним знакомы, и поэтому все до одного устремились к Тунге. Будто каждый из них лично хотел поздороваться с бригадиром, показать ему, как они его уважают.
И я никогда не забуду следующей минуты. Тунга правой рукой обвел пшеничное поле.
— Совсем как дети. Ишь, как прижались друг к другу… А ты чего там топчешься? Идем, нарвем абрикосов…
Я вошел в пшеницу, и колосья заколотили по мне, как детские кулачки. От запаха диких маков, васильков и ромашек у меня кружилась голова. Под деревьями посевы полегли и были все еще зелеными. Земля была усыпана плодами. Тунга наполнил абрикосами сумку, набил карманы брюк…
— Вечером дочке отнесу. Ей что-то нездоровится. Я ей пообещал принести абрикосов, и она так обрадовалась. Что поделаешь — ребенок.
Мы покинули Кашу, когда солнце стояло уже высоко и птицы присмирели. Нигде не было ни души. Над холмами и долинами дрожало марево, словно паук развесил над нами огромную паутину из тонких огненных ниток.