— И я думаю часто теперь, — сказал Толстой, — государь ведь может прямо произвести в полковники, ну вдруг убьют полкового командира, всех эскадронных, я один останусь и оставят меня полковым командиром.[466]
— В это время вошел Волконский, двоюродный брат Бориса.[467] Толстой не знал его, хотя и слышал про него, как про гордого, чопорного, французского юношу рыцаря.[468] Он не понравился Толстому, красивый, тонкой, сухой,[469] с маленькими, белыми, как у женщины, ручками, раздушенный и элегантный до малейших подробностей своего военного платья. Он не поклонился никому, искоса презрительно поглядел на Толстова и, когда его познакомили, лениво протянул руку и не пожал руки, а только предоставил свою пожатию. Адъютантик[470] очень не понравился Толстому, считавшему себя уже обожженным боевым офицером, перенесшим уже много трудов и опасностей. Углы губ его поднялись выше, губы сжались, и Борис с свойственным ему тактом всё время следил за Толстым и незаметно смягчал недоброжелательство Толстого и вызывал В[олконского] на такие разговоры, которые бы не могли зацепить самолюбие Толстого. Толстой был однако поражен и даже почувствовал некоторое уважение этим презрением штабного паркетного молодчика к боевому офицеру, тогда как до сих пор все эти господа, как будто чувствуя свою вину блестящего и выгодного бездействия, всегда заискивали в нем и в ему подобных боевых офицерах, теперь сделавших славное отступление. Толстой начал продолжать рассказ о отступлении и несколько раз задевал адъютантов и штабных, говоря, что эти господа, как всегда ничего не делая, получали награды. B[олконский], видимо, нисколько не интересовался всем этим, как будто такие рассказы он слыхал бесчисленное число раз и они уж успели ему надоесть.— Ну что,[471]
вы получили письмо? — спросил Борис.— Получил, — отвечал B[олконский] по французски (он говорил на этом языке с особенным изяществом).[472]
— Все здоровы. В[олконский] развалился на диване с ногами, как будто был один и дома. — Как я устал.— Ты в чем ездил?
— В карете, гадость страшная, разлом[ило]. Вели мне дать пить.
— Шампанского? Хочешь?
— Нет, избавь пожалуйста, воды дай.
Дав поговорить ему о домашних делах и не обращаясь к Толстому, которого видимо бесило молчание, Борис перевел его вопросом о том, что он слышал в главной квартире, на общий разговор.
— Кутузов говорил, что[473]
решен[о][474] наступать. Буксевден очень смешон. — В[олконский] говорил о всех этих главных лицах, как о хороших ему знакомых, приводя их слова ему и свои ответы.[475]Толстой сказал о мнении Багратиона, о котором (о мнении) он слышал и которое было противуположно, и тем желая опровергнуть новости В[олконского].
— Ну что Багратион, он хороший рубака, — отозвался В[олконский] с презрением о том, кто высшим лицом казался Толстому — а совет его очень не важен. Да, хотят наступать, не дожидаясь Эссена и пойдут, и наверно Бонапарт нас расколотит.
— Отчего же? — в один голос спросили Борис и Толстой.
— Наверно расколотит, потому что француз первый солдат в мире, а у нас половина армии изменников немцев, а половина диких казаков русских. Там лучший полководец мира, а у нас… — и он в первый раз улыбнулся, улыбка его была очень приятна. «Он должен был очень нравиться женщинам», подумал Толстой.
— Ежели бы мы так все думали, то нам бы надо бежать, как увидим французов, — закричал Толстой, — а мы пока не бежали.
— Еще как бежали то! — опять презрительно улыбнулся В[олконский].
— Мы не бежали, милостивый государь, мы дрались, а побегут те, кого растрясло в карете, и тот, кто боится имени французов.
В[олконский] не ответил и остался совершенно спокоен. Ни одна черта его лица не показала, чтобы он почел себя оскорбленным и удерживался бы. Он презирал мальчишку гусара так искренно, что не мог быть им оскорблен.[476]
И он верно чувствовал себя столь далеким от трусости, что не мог сердиться.[477]— Наступать надо, — сказал Борис, — потому что иначе он соберет армию из Италии.
— Ох, как расколотят, — как бы про себя и с улыбкой как бы удовольствия проговорил Волхонский. — Не нам воевать с Бонапартом.
— Послушайте, вы дразнить меня хотите, — закричал Толстой, весь красный и уже придумывая, кого взять секундантом, — ежели вы не перестанете срамить свой и мой мундир, я вас заставлю замолчать.
— На дуэли я с вами драться не стану, потому, что это теперь не хорошо. Хоть и разобьют нас, всё надо, чтобы было нас побольше, и потому вы ошибаетесь, что можете меня заставить замолчать. А так я вижу, что вам, герою Браунаского бегства, неприятно это, так я не стану говорить, жалея вас. — И он вдруг так добродушно, приятно улыбнулся, так осветилось его красивое лицо[478]
тонкой и милой улыбкой, что Толстой молча смотрел на него. В[олконский] подал ему руку.— Не сердитесь, сосед.[479]
Толстой только пожал плечами.