Сам не помня как, Федюшка Хромов вскарабкался на забор. Переставший было бить барабан затрещал снова, надоедливо, назойливо, так, точно его трясли те же тревога, стыд, злоба и страх, что и людей. Прямо напротив перед Федей высился белый, с серебряными главками собор, большой, но некрасивый, с дубовой дверью, со славянской вычурной надписью над ней:
«Блаженни милостивіи, яко тіи помилованы будутъ!»
Слева на углу двух улиц был двухэтажный дом с балконом, висевшим на втором этаже, как раз над перекрестком. На балконе виднелось несколько человек. А там, внизу, среди моря человеческих голов, плеч, спин, огороженный плотной цепью солдат, желтел новенький тесовый помост и над ним что-то вроде деревянных ворот без створок: с верхней их перекладины свешивалась веревка, а под ней можно было разглядеть самую обыкновенную домашнюю табуретку. Несколько военных шептались на том помосте. Один из них держал, беспокойно перекладывая из руки в руку, свернутую трубкой бумагу. Еще какой-то человек в солдатской зеленой одежде то подбоченясь смотрел на народ, то наклонялся и разговаривал со стоящими на земле. Поодаль же, почти на самом углу помоста, отдельно от всех тихо стоял невысокий седенький старичок с острой бородкой. Слегка понурясь, наклонив голову, он порой поворачивал ее то вправо, то влево, точно старался как можно лучше разглядеть собравшихся…
Вдруг рука, державшая сверток, поднялась. Барабанная дробь прекратилась, как обрезанная. Офицер развернул бумагу, поправил очки (они на миг ослепительно блеснули под солнцем) и поднес грамоту к глазам. На площади стало тихо, очень тихо. Многие почему-то сняли шапки. Старичок там, на помосте, поднял голову и выпрямился.
Федя слышал, как сказали Ершову: «человека будут вешать». Но он, говоря по правде, еще никак не понимал, что это значит, зачем это делается? Покосившись, он увидел рядом с собой на заборе давешнего, в черной косоворотке. Он, сдвинув брови, так смотрел на помост, точно хотел сам туда прыгнуть. Губы его стали совсем синими, они беззвучно шевелились. На щеках под кожей ходили тугие желваки.
— Дядь! — шёпотом спросил Федя, — а, дядь, это которого вешать-то будут? Который читает?
Человек в косоворотке шумно выдохнул воздух.
— Старого… — так же шёпотом ответил он. — Старика, хлопец, чтоб им…
— Дяденька, а как это вешают? За что?
— За шею, парень, за шею… — глухо, странно пробормотал черный. — Ах ты, господи, твоя воля!
— Ну да! — недоверчиво нахмурился Федя. — За шею нельзя… То он помрет…
Человек в косоворотке ничего не ответил. Потом он вдруг тронул большой рукой голову Феди.
— Шел бы ты, сынок, отсюда… да… Шел бы прочь!.. — Голос его прервался, рука дрогнула.
Но в этот миг на помосте задвигались. Задвигался и народ на площади.
— Чего, чего он сказал? Что он говорит-то?
— Говорит: «Вешайте, все равно ваше пропало!» Сказал: «Меня убьете, а правду не задушите!»
— Да ну?! Да что ты?! — послышалось отовсюду. — О господи!
Федя вытянул шею. Офицер, читавший бумагу, подошел к старику. В руках у него что-то блеснуло… Шашка! Ой, что это он?
Но — нет! Офицер поднял шпагу над головой осужденного. Потом, сделав короткое усилие, он сломал ее на два куска.
В этот же миг старик резко откинул голову и вытянулся. Левой рукой он с силой оттолкнул подбежавшего к нему солдата. Торопливо расстегивая другой рукой стоячий суконный воротник тужурки, он пошел к табуретке, стал на нее одной ногой, с трудом, по-стариковски поднял вторую, стал на вытяжку и, достав издали веревочную петлю, сам положил ее себе на шею.
— Что делают, что делают, гады!.. — хрипло, почти вслух, сказал плачущий голос около Феди. — Куда ты, старый, что ты… О чтоб им…
В тот же миг чьи-то руки крепко схватили Федю и сорвали его с забора. Вся площадь точно вздохнула. Несколько острых, отчаянных женских криков донеслось с разных концов. Потом почти весь народ, какой был здесь, сразу безудержно бросился врассыпную. Снова торопливо загремел барабан…
Федя не успел опомниться, как его потащили прочь. Кто потащил? Солдат, Ершов. Его лицо было бледно, губы тряслись… Он сердито, с отчаянием толкал Федю в лопатки.
— Иди, иди, литва! Иди, вольница!
[28]Куда ты!? Иди ты прочь! — бормотал он на ходу.Федя увидел коновязь, телегу, какую-то бабу, опершуюся на тележную грядку. Растрепав на голове платок, широко раскрыв рот, баба эта громко, истошно голосила:
— Ой! Ой! Ой! Батюшки! Ой, что с людьми делают! Ой! — Ее тошнило…
И в эту минуту вдруг впервые Федюшка все понял.
— Дяденька! — отчаянно закричал он, с ужасом вцепляясь в голубую нерусского сукна и пошивки белогвардейскую шинель Ершова. — Дяденька! Я боюсь! Зачем они? Зачем того дедушку?.. Дяденька!..
Генерал Родзянко, смотревший на казнь с балкона, прищурился.
— Скажите на милость! — презрительно выговорил он. — Сколько истерик! Русский мужик стал что-то очень чувствительным за последнее время. «Крестьянство, крестьянство!..» Самые обыкновенные мужики! Я докажу это, кому следует!