«Пропало дело! — подумал он. — А нет, к чёрту! Ничего подобного! Держаться надо».
Еще минуту спустя он вздрогнул. Их быстро пересчитали, окружили со всех сторон, повели… Куда? Да, да! Их повели мимо сарая, вниз со склона холма, через Палкинскую тропу… «Братцы! На луг ведут! К морю? К лесу! Братцы!?»
Над дорогой, в склоне бугра, слева от их пути, желтел небольшой, спешно вырытый окопчик — гнездо. Пулемет. Два «ингерманландца» возле него! Пулемет смотрел туда, на луг. А там, между кустами, не один только Павел, все разом увидели желтые, черные, белесоватые кучи мокрой земли, песка возле нескольких недавно приготовленных огромных ям. Могилы! Из пулемета будут…
Павел не успел сосчитать, сколько могил. Хватает! Шесть или десять — не все ли равно?
Важно другое. Они разбросаны по лугу в беспорядке. Одна — у самой тропы. Другая дальше, среди болота… Последняя, крайняя, вовсе далеко, на той стороне трясины и совсем (совсем!) возле самого леса… Павел Лепечев сжал зубы, чтобы они не стучали. Он опустил голову, чтобы как-нибудь не блеснули глаза.
«К задней веди, сволочь! К задней! Слышишь! — неистово, весь дрожа, подумал он. — Неужели же это они нас из пулемета…»
Конвойные торопились, нервничали. Что-то тревожило их. Или наши близко?
Почти бегом пленных погнали через болото.
Первая яма осталась влево. Вторая — вправо. Если бы Павел верил в бога, он перекрестился бы. Офицер, шедший впереди, свернул, прыгнул через канавку…
Да! Да, да, да! Их вели к крайней яме.
Ноги вязнут в мокрой земле. Желтые милые лютики бьют по рыжим ботинкам, оставляют на брюках золотистые лепестки. Кто-то глухо причитает за спиной, всхлипывает. Нельзя смотреть, нельзя слушать!
Яма пришлась на бугорке. Длинный и глубокий ров. Желтые обочины. Стоящая на дне вода. В одном месте из стенки торчит обмазанный песком камень. Кто опишет чувство, с каким человек заглядывает в могилу, в которой ему суждено истлеть?
Конвойные, яростно крича, хрипло ругаясь, поставили пленных вдоль переднего края рва. Затем, быстро, торопясь, они двинулись врассыпную. Двинулись задом, не выпуская рва из-под угрозы огня. Все дальше и дальше в стороны. Ложатся. Павел Лепечев замер: «Так и есть! Из пулемета хотят… Ах ироды…»
Взгляд его быстро метнулся вокруг. Он стоял на самом западном углу могилы, правофланговым. Этот угол почти соприкасался с идущей мимо полевой канавой. Заглохшая, заросшая травой, она тянулась мимо, уходила за спину, ныряла под ветхую жердяную изгородку, исчезала в лесу. Так!
— Братцы! — еще раз, в последний раз, в последний миг выговорил он полушёпотом. — Земляки! Давайте. Бежим врассыпную… Авось хоть кто…
Ему не ответили.
Он успел еще раз оглянуться. Непреодолимо захотелось, не теряя ни секунды, махнув рукой на всех, скачками ринуться к лесу. Страшным усилием воли он сдержал себя: это был бы конец! Одному? Ни в коем случае…
Солнце било в лицо. На горке можно было разглядеть пулемет в окопчике… Лес… Желтый домишко.
— Товарищи! — сказал вдруг негромкий, но очень твердый голос Годунова, хромого. — Товарищи! Братья! Покажем гадам, как умирают рабочие. «Интернационал», товарищи!
Сердце Павла Лепечева зашлось.
«Вставай, проклятьем заклейменный…» — не узнавая, услышал он в следующий миг и свой и другие хриплые, нечеловеческие голоса.
Но в ту же самую секунду он услышал и другое:
— Лайвонен! Сук-кин сын! Чего ждешь? Дава-а-ай!
Тогда весь мир для Павла Лепечева вдруг потемнел, съежился, исчез. Осталось одно яркое пятно — далекий зеленый щиток пулемета и две человеческие головы рядом с ним.
Нельзя на таком расстоянии уследить за мгновенным движением, которым стрелок вдавливает гашетку пулемета. Глазами увидеть нельзя. Да и поздно. Можно только почувствовать это движение. Почувствовать заранее и ответить на него. Это будет чудом.
В тот момент, как пули с мерзким тупым звуком врезались в живую стенку, в тот миг, как одни люди, вскрикивая, стали падать в воду, стоявшую в яме, а другие с криком, с проклятиями напрасно бросились бежать, — в это мгновение Павел уже лежал на дне канавы. Или — нет, он не лежал. Чудовищным усилием всех мускулов, от затылка до пальцев ног, он, как ящерица, как змея, двигался, рвался, полз по этому дну под густым покровом травы. Острые листья осоки мгновенно изрезали ему в кровь лоб, щеки, уши. Он ободрал руки, в десятке мест разорвал форменку, тельняшку, клеш. Но он пробился за изгородь раньше, чем конвойные, вскочив, открыли отчаянную стрельбу по бегущим.
За изгородью канава поворачивала вправо.
Сам не понимая как, он тоже повернул вправо, как льющаяся струя воды. Здесь его уже нельзя было увидеть, но он этого не сообразил. Он сам ничего не видел. Он буравил головой траву, корни, холодную грязь. Бескозырка с золотою надписью, вмятая в землю, осталась где-то за ним.
Только очень глубоко в лесу — гораздо дальше, чем требовала осторожность, — он вдруг, руководимый не слухом, не зрением, даже не рассудком, а непреодолимым и не всегда объяснимым инстинктом жизни, остановился, замер на месте, потом вскочил на ноги, выпрыгнул из канавы и мгновенно исчез за стволами леса.