Миномет выкатили на огневую позицию, неподалеку от большого хибинского трамплина — миномет времен войны, выпуска сорок третьего года. Прежде чем приступить к стрельбе, разослали на прилежащие склоны гор патрульных, выставили заслоны, дорогу перекрыл милицейский пикет. Но каким-то непонятным образом лыжники просачивались сквозь заслоны и пикеты, добирались до самой огневой позиции; будучи остановлены, удивлялись: «Что, кататься нельзя? Почему?»
Лыжники, приехавшие в Хибины, главным образом из Москвы, чтобы кататься, кататься, кататься, возмущались запретом, но вид миномета, нацеленного на гору, тотчас лишал их дара речи...
Командовал минометом мастер ЦПЗ, все его величали Петровичем. Они установил — по журналу — прицел: все лавинные очаги пристреляны. Ему подали мину — двухпудовую рыбину. Однако мина не пошла в казенник ствола, смазка на ней заскорузла настолько — с сорок третьего года, — что пришлось ее соскабливать ножом, шкерить. Напоследок Петрович огладил мину голыми руками, дослал ее в ствол, замкнул казенник, поднял жерло миномета к небу, проверил прицел... Начальник цеха скомандовал, или, вернее, произнес, в изъявительном наклонении, без нажима: «Огонь». Заместитель начальника цеха дублировал команду: «Выстрел!» Все зажали уши. Петрович дернул шнурок. Ухнул выстрел. Мина пошла ввысь с тем же звуком, что реактивный самолет на форсаже. У самого гребня горы вырос кустик взрыва. Через несколько секунд к нам возвратился звук, сдвоенный эхом. На склоне обозначился след маленькой, неразвившейся лавины, нечто вроде подтека.
Двадцать пять мин положил Петрович в ряд под самый гребень горы. Большой лавины так и не получилось, однако карнизы обрушились, упали.
— Теперь можно кататься, — сказал Бобрышев.
Миномет зачехлили, ящики от мин сложили в кузов «Урала» и поехали вниз. Стая лыжников потянулась кверху.
Василий Иванович Киров довез меня до повертки в поселок Юкспориок и сказал:
— Передайте привет Василию Никаноровичу.
Я сошел с асфальта в глубокую, по пояс, пробитую в снегу бульдозером траншею-колею, по ней добрался до небольшого домика географической станции у подошвы горы Юкспор, освещенной солнцем, белой, голубой. В кабинете Аккуратова, как и пятнадцать лет назад, на столе стояла пишущая машинка «Олимпия». Василий Никанорович заслонил глаза темными очками. Я не увидел его глаз. Аккуратов заметно переменился. Но если перемены, происшедшие, скажем, в Гербере, свидетельствовали о приобретении, накоплении, утверждении, расцвете и так далее, то в данном случае приходила мысль об утрате.
Василий Никанорович не то чтобы постарел, он остался тем же, что был, как говорят, в полной силе. Но чего-то мне не хватало в облике Аккуратова, сохраненном памятью; может быть, изменилось освещение, я запомнил этого человека на свету, на ветру, теперь он предстал передо мной затушеванным, затененным.
Я не видел глаз Аккуратова, но видел его руки: большие, с широкими запястьями руки работника, казалось, томились от бездействия. Руки Аккуратова лежали на столе, непроизвольно подрагивали пальцы.
Мы говорили о том и о сем, например, о сыне Аккуратова. Я встречал его сына на метеостанции плато Расвумчорр; сын, как отец, пошел работать в Снежную службу. Теперь он служит в армии. Командир части прислал отцу благодарственное письмо — сын служит отлично, проявил большие способности в радиоделе. Отец радовался успеху сына:
— Такой шалопай, а вот поди ж ты...
Аккуратов улыбнулся, но, должно быть, его отвлекла какая-то мысль. Он опять ушел в тень, стушевался. Наша беседа с ним то завязывалась, то замирала, и паузы в ней, как и рассказах Чехова, имели какое-то содержание, может быть, более важное, чем слова. Я пришел к Аккуратову ни за чем, просто как к давно знакомому человеку. Интервью я взял у него пятнадцать лет назад, задавать ему принятые в таких случаях «производственные» вопросы мне не хотелось. Но и до откровенности нам еще не хватало изрядного количества вместе съеденной соли...
«Снежный человек», «самобытный талант», «самородок» — такие эпитеты в отношении Аккуратова бытовали пятнадцать лет назад, столь же высоко о нем отзывались его товарищи по Снежной службе и нынче. Но... какая-то мне чудилась дисгармония в том, что портрет Аккуратова висел в мемориальном ряду на стене в ЦПЗ, а сам Аккуратов сидел в тихом домике географической станции под сенью горы Юкспор и занимался математической статистикой, в то время как продолжали падать лавины, рвались мины на горных склонах, бесперебойная работа карьеров, безопасность и сама жизнь сотен людей зависели от прозорливости и умелости лавинщиков...
Почему же хибинский лавинщик номер один отошел от им же самим поставленного, любимого дела? Этот вопрос, как говорится, висел в воздухе. Я не задал его Аккуратову. Мало ли почему? На какой-то ступеньке своей судьбы, человек незаурядных способностей и энергии, Аккуратов решился отойти от практической деятельности, посвятить себя науке. Это не было шагом в сторону или вниз. Восхождение вроде бы продолжалось...