Царь и придворные толкуют о Лицее, Пушкине, посреди крайне тревожных известий о европейских революциях 1848 года; восстания уже начались в Италии, Франции, Австрии, Пруссии: царю приходится размышлять о возможных бунтах в России. (Во время обеда 2 апреля между прочим обсуждалось какое-то «английское письмо» к Николаю с просьбой — жёстче обходиться с толпою «в случае беспорядков»[342]
). В стране принимаются жесточайшие меры против просвещения (возможно, разговор о Лицее как раз и возник в связи с обсуждением состояния учебных заведений).Таким образом, у царя было много оснований для дурного настроения; и тем не менее — поражает неприязнь, злость, пожалуй, даже отвращение, с которым он говорит о Пушкине с его лицейским одноклассником; впрочем, Корф, как это видно по его воспоминаниям, смотрел на Пушкина примерно так же, как царь.
Итак, 2 апреля 1848 года царь более чем предвзят; он делает Пушкину, так сказать, посмертный выговор, трактует в самом дурном смысле (не имея для того никаких оснований, кроме гнусных слухов) даже внешний, физический облик доставленного к нему поэта; можно почти ручаться, что (как и в рассказе М. М. Попова) всё это было «замечено» и вдруг поставлено Пушкину в укор не сразу, а много времени спустя; легко уловить вероятную связь между первыми строками царского рассказа Корфу и темой Натальи Николаевны: смысл царского рассуждения, по-видимому, в том, что вот Пушкин, столь «нечистый», ещё осмеливался потом быть ревнивцем и подозревать самого Николая!
Как видим, взгляд на Пушкина, входящего в царский кабинет, здесь уже даётся сквозь призму последующих событий, сквозь дуэльную историю 1836—1837 годов.
Если отвлечься от частностей, то общая тональность Корфовой записи — что Пушкину нельзя было верить, что он царя обманул. Даже прямодушное признание, что он был бы 14 декабря на площади, здесь ставится поэту в обвинение; ведь сразу за этой сценой следует царское, — «и что же!» — а затем явно раздутый, неблагожелательно искажённый эпизод с поездкой поэта на Кавказ. Ответ насчёт 14 декабря задним числом кажется особенно дерзким и потому, что он сближен в этом рассказе с «непочтительной», смелой отповедью императору незадолго до последней дуэли поэта: «…признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал…»
Между непосредственной реакцией современников на «прощение» Пушкина и записью Корфа прошла целая эпоха. В 1848-м Пушкина давно нет, Николаю царствовать ещё семь лет. Царь ожесточён начинающимся новым туром европейских революций, исполнен губительной самоуверенности как во внутренней, так и во внешней политике, отказывается от последней попытки (1846—1847 гг.) продвинуть вперёд крестьянское дело.
Более того, практика царствования показала, что, воздерживаясь от преобразований, Николай I может расширять свои самодержавные прерогативы, не опасаясь того дворянского сопротивления, которое ясно ощущалось, как только речь заходила о реформах.
Подводя самый отрицательный итог своим отношениям с Пушкиным, царь, сам того не замечая, в известной степени отрицал и собственное прошлое, некоторые идеи первых лет своего царствования.
Несколько поколений прогрессивных российских мыслителей, учёных находили, что поэт был царём обманут.
Николай I же считал, что, наоборот, Пушкин его обманул, «не оправдал надежд».
Раздражение, злые слова о великом поэте, создавшем именно в николаевское время свои лучшие произведения, о гении, уже давно погибшем,— вся эта желчная тирада в беседе с Корфом прозвучала в устах Николая I как приговор самому себе, своей системе. Приговор, который вскоре был приведён историей в исполнение.
Но это после. Пока же Пушкину предстояло прожить своё последнее десятилетие — где главными
Часть II. Собеседники
Глава V. Пушкин — Карамзин
Живой души благодаренье…
Задолго до 8 сентября, до возвращения в «большой мир», Пушкин, как и некоторые другие его современники, уже воспринимал эпоху как «переламывающуюся»[343]
. Перемены некоторых взглядов поэта, обозначившиеся ещё в 1823—1825 годах, объясняются прежде всего художественной, исторической интуицией; ощущением и пониманием того, что старому времени («дням александровым»), его идеалам и ценностям приходит конец. Положит ли ему предел победоносная революция, торжествующая реакция или нечто иное — сказать было невозможно, однако духом предчувствия, пророчества насыщены «Борис Годунов» и «Андрей Шенье», некоторые фрагменты пушкинских записок и другие преддекабрьские сочинения.